История отсутствия

Новая книга Сергея Сергеева «Русская нация, или рассказ об истории её отсутствия» обречена на то, чтобы быть активно обсуждаемой, немало ругаемой и обильно цитируемой. Будучи в своей основе научным исследованием профессионального историка, она читается скорее как актуальная политическая публицистика. И в этом её первая проблема: наше интеллектуальное общество плохо знакомо с этим жанром и в целом подозрительно к нему относится. От автора ожидается гораздо более чёткое следование стилю – либо строго научному, либо простому газетному, который последнее время, под влиянием блогов и соцсетей, становится всё более лёгким по языку и резким по содержанию. Если историк позволяет себе публицистичность – значит он несерьёзный историк, а если публицист вдаётся в историю, то он просто дилетант и зануда. Но мне почему-то кажется, что как раз подобный «смешанный» жанр должен постепенно завоевать себе право на внимание и признание. Хотя опыты в нём для настоящего историка – действительно большой риск.

 

Сергеев открыто формулирует свой подход: «Историк имеет право не прятать стыдливо свои мировоззренческие предпочтения … под маской псевдоакадемизма, а прямо их заявлять. С одной только принципиальной оговоркой: он должен сохранять sine qua nonуважение к факту». Уважение к факту – это в первую очередь вопрос профессиональной честности, а на фоне открыто заявляемой ангажированности даже кристальная честность может вызывать массу сомнений и недоверия. Гораздо проще скрыть свои взгляды и писать отстранённый по стилю текст, на каждой странице убеждая читателя в своей объективности. И ведь это работает – люди наверняка поверят. Вот только именно такие блещущие своей беспристрастностью тексты на поверку обыкновенно оказываются наиболее идеологически предвзятыми. Скрытая ангажированность нередко бывает нужна как раз для того, чтобы обезоружить аудиторию и усыпить её бдительность. Самые жёсткие индоктринирующие тексты, которые мы можем читать, обыкновенно написаны с позиций объективизма, псевдоакадемизма и отстранённости.

 

Хочется надеяться, что большинство читателей книги Сергеева наоборот будут благодарны автору за то, что он не пытается их обмануть и открыто заявляет о характере своих взглядов, тем более что без этого трудно было бы понять и постановки основных вопросов, природу самого авторского подхода к истории. Думаю, запрос на такую открытость сейчас имеется. Это очень заметно по эволюции стиля отечественной журналистики, в том числе телевизионно-новостной: если в 1990-е гг. зритель предпочитал скорее западный отстранённо-объективистский стиль подачи информации, видя в нём залог отсутствия пропаганды, то потом всё же обнаружил, что такой стиль от пропаганды никак не спасает, скорее наоборот. Возник запрос на подачу информации журналистом, открыто заявляющим о своих взглядах и без всяких обиняков их защищающим. Тоже пропаганда, но честная, понятная, а потому менее раздражающая – по крайней мере не возникает ощущения, что с тобой хитрят. Однако одно дело журналистика, другое дело толстая книга по истории – здесь такие эксперименты со стилем пока что редкость. И, тем не менее, честность в выражении взглядов сама по себе вызывает доверие к автору, а значит и к его работе с фактами.

 

Книга Сергеева представляет собой попытку ответить на ряд вопросов, которыми трудно не задаваться в современной России. Просто большинство людей склонно искать ответы в роли конкретных политиков или в наследии совсем ещё недавней истории, а Сергеев решился заглянуть в самое далёкое прошлое и проследить корни нынешних проблем на протяжении многих столетий. Почему русские так и не создали своё национальное государство? И почему государство в России столь сильно отделено от народа, что даже отрицает общую идентичность с ним? Почему российская национальная политика, вроде как наследующая во всех основных формах идеям так далёкого от традиций русской мысли Ленина, обнаруживает столь много общего с политикой властей Российской Империи? Сергеев пытается найти истоки формирования тех систем отношений государства и общества, государства и народа, которые сложились у нас, несомненно, давно, и по сей день определяют всю политическую жизнь России. И в этом, наверное, можно усмотреть второй большой риск, на который пошёл автор: будучи специалистом по XIX веку, он решился описать в определённом аспекте весь ход русской истории, неминуемо заглянув далеко за пределы «своего» столетия. И да, у историков так делать не принято и коллегами это обыкновенно осуждается.

Постановка вопроса о соотношении государства и народа в русской истории актуальна не только для современной российской политики и мысли. Это очень важный вопрос и для нашей историографии.

 

Её самая яркая особенность – отсутствие национальной версии истории, некоего господствующего и как воздух принятого взгляда на то, собственно, это история чего и кого. То, что русские остаются единственным крупным народом Европейской части света, не обладающим своей национальной государственностью и даже какими-либо институтами самоуправления и представительства, имеет прямое выражение (а точнее основание) в свойствах нашей историографии. Если все другие народы Европы имеют свой «национальный исторический миф», свою обосновывающую их государственность и идентичность историю, то у русских в этом плане – полный «разброд и шатания». Может, это позволяет более свободно смотреть в прошлое, но на деле такая неструктурированность является скорее причиной нашей слабости, ведь у нас нет даже более-менее принятого языка его описания. Языка, с которым всегда можно соглашаться или нет, но который можно было бы по крайней мере использовать для объяснений. Ясно только, что время обобщающих работ по русской истории пока не пришло, и ещё не факт, что наша национальная историография появится когда-либо в будущем. Может, мы пропустили этот шанс в XIXвеке, или же по каким-то причинами вовсе не способны на это. Но на этом фоне любая книга с претензией на обозрение всего нашего исторического пути заранее крайне спорна и неминуемо несёт на себе отпечаток отсутствия за ней прочных оснований в виде национальной истории.

 

Впрочем, взгляд Сергеева, ориентированный на внимание именно к государству, во многом обходит эту проблему: как раз при таком подходе старая наша «карамзинская» историческая схема (история московской государственности) оказывается вполне годной. Разве что меняется угол её рассмотрения, а потому она оказывается не столько «историей утверждения» (государственности), сколько «историей отсутствия» (стыковки между нею и народом). И в этом плане читателя не должно обманывать само слово «история» в подзаголовке – перед нами очень современное по подходу исследование, проблемная историография, в которой исследователь ставит прошлому вполне конкретные вопросы. Да, сама их постановка – это тематика, актуальная главным образом для современного русского национализма (ведь мы имеем дело с попыткой применения к русскому прошлому понятия нации), но представляется всё же, что описанное в книге значимо для гораздо большей части нашего общества, чем та довольно малая его доля, которая так или иначе связана с этим явлением.

 

Один из самых ценных моментов всей книги – предложенный Сергеевым термин «служилый народ», которым он описывает своеобразие положения русских в российском государстве. Действительно, оно не только имеет серьёзное историческое обоснование («служилый» – одно из важнейших понятий для нашей правовой истории), но и удачно описывает трудно передаваемые через язык западной науки особенности положения русских в старой России и в СССР/РФ. И хотя это понятие отдаёт явным полемическим задором и даже является в определённой мере провокативным, подозреваю, что оно имеет все шансы войти в лексику современных споров по русской истории.

 

В книге немало ценнейших наблюдений и удачных формулировок. Однако, как я уже сказал, она представляет собой богатейший материал для критики, причём желание поспорить и даже чувства благородного возмущения она может вызвать у специалиста по любой эпохе русской истории, да и у простого читателя, проявляющего к ней осознанный интерес. Останавливаться на всех задевших меня моментах – дело неблагодарное, и всё же некоторые соображения в порядке сомнений и критики я обозначу.

 

Народ vs. государство. Для выбранной автором постановки вопроса принципиальное значение имеет различение народа и государства как двух различных и существующих как бы параллельно друг другу сущности. Казалось бы, понятная и самоочевидная интеллектуальная операция, однако на деле она совсем не так проста, как кажется. Вот Сергеев пишет: «У наших совершенно обезумевших в последнее время борцов с русофобией серьёзная проблема со зрением: они не различают в России народ и государство». К сожалению, такое различение не работает и у тех, с кем они борются, и это не случайно.

 

Как человек, давно изучающий польскую русофобию, могу сказать, что этот аргумент – о различении народа и государства – один из самых любимых в русофобской логике, однако всегда обманный. Почти любой грамотный поляк в ответ на упрёк в русофобии сразу скажет: «Мы не любим не русский народ, а ваше государство». Звучит красиво, но на деле при внимательном рассмотрении любого русофобского текста обнаруживается полная несостоятельность этого аргумента. Так или иначе «извечно преступные» свойства российской государственности находят объяснения именно в особенностях самих русских как народа – он рабский по своей психологии, у него испорчена генетика, он склонен к агрессии и жестокости и т.д. Особенно эта связь оказывается заметной при постановке вопроса о том, что надо сделать, чтобы изменить Россию – и тут обыкновенно оказывается, что менять для этого надо именно русских.

 

Рассмотрение природы России как государства в отрыве от свойств русского народа можно найти лишь у некоторых наших эмигрантских мыслителей, и то применительно лишь к СССР. В любом же другом случае ход рассуждений о России так или иначе подходит к вопросу об обусловленности свойств государства чертами русских как народа: либо эти свойства выражают «русскую душу», либо они ею «терпимы». И в этом вряд ли стоит видеть недостаток такой логики, скорее можно усомниться в возможности обратного – рассматривать Россию действительно отдельно от русских. Различать и противопоставлять народ и государство в русской истории тем более сложно при конкретном изучении истории русского самосознания, для формирования которого фактор государственности имел немалое значение. Нет, я не пытаюсь усомниться в закономерности постановки вопроса, лежащего в основе этой книги, однако по крайней мере хотелось бы услышать серьёзные рассуждения на эту тему, так как разделять народ и государство в истории даже умозрительно очень затруднительно и всегда спорно. И хочется видеть, как именно это различение делается автором.

Сергеев пишет о «кричащем разрыве между русским сознанием и русским же общественным бытием», – однако этот разрыв вряд ли означает их полную раздельность. Можно спорить, бытие определяет сознание или наоборот, но отрицать их тесную взаимосвязь по меньшей мере странно.

 

Ордынство. Важнейший упрёк книге Сергеева связан с тем, что в своей гипотетической части, в предлагаемой объяснительной модели им воспроизведены некоторые тезисы, традиционно являющиеся составляющей именно русофобских версий русской истории. Обвинения в русофобии уже не раз прозвучали в других отзывах и, подозреваю, будут основным мотивом и последующих. Нет, я не считаю эту книгу русофобской, тем более что хорошо знаком с автором и его настроем по этой теме. Однако все эти упрёки действительно небезосновательны – книга представляет для них немало поводов, и в этом, по-моему, её действительно существенный недостаток.

 

Причина такой ситуации вполне естественна: книга как раз ставит те вопросы, которые традиционно актуальны именно для русофобской историографии (или, как я предпочитаю говорить, для идеологии русофобии – ведь это уже довольно цельная и очень хорошо разработанная идеология). Однако от текста, написанного русским националистом, ожидаются совсем иные ответы. По идее, это важнейшая миссия книги – дать принципиально иные объяснительные модели внутри примерно той же постановки вопросов. И сделано для этого немало – автору удалось сформулировать немало ценных вещей. И всё же кое-где возникает ощущение, будто этот текст писался сознательным украинцем.

 

Главное в этом плане – это имеющее центральное значение для книги понятие «принципа Москвы» как важнейшая характеристика российской государственности (при этом, несомненно, сугубо негативная), и объяснение его через «ордынскую мутацию» власти. Теория опасности и глубочайшей порочности российской государственности именно как якобы наследницы Орды, а потому принципиально чуждой европейской традиции – один из центральных сюжетов украинской историографии, взятый из польской мысли XIX века и нередко воспроизводимый и в западной публицистике. Тогда, в позапрошлом столетии, его ещё любили объяснять якобы туранскими расовыми признаками москалей и их общей азиатской природой. Присутствует тема «азиатчины» и у Сергеева, правда, в контексте предлагаемого им не просто разделения, а противопоставления народа и государства: «христианский, европейский по культуре своей народ стал главным материалом и человеческим ресурсом для антихристианской, по своей сути, „азиатской” государственности».

 

Тут есть целый ряд «но». Во-первых, уже оговорённое мною сомнение в реалистичности такой ситуации, когда основной народ и государство остаются столетиями друг другу принципиально чужды. Во-вторых, обоснование «азиатского» характера такой государственности должно базироваться на глубоком анализе собственно азиатских государств с доказательством, что исторически они в целом представляют собой нечто совсем иное, чем государства европейские, чего в книге попросту нет. Более того, этого нет и в западной историографии и публицистике, хотя там и были сделаны немалые попытки в этой области (и «восточная деспотия», и «азиатский способ производства», и т.д.), однако все они касались лишь некоторых примеров и не обосновывали природность выводимых свойств для всех азиатских стран разных эпох. На самом деле в большинстве случаев все эти рассуждения об азиатскости (даже в весьма научных текстах) являлись проявлением специфически западной идентичности, которой свойственно противопоставление «Европы» как носительницы добрых начал и «Азии» как её прямой противоположности.

 

Обозначение России как азиатского государства, имеющее опять же корни в польской мысли XVI века, было и остаётся классическим примером т.н. «ориентализирующего дискурса», столь блистательно описанного Эдвардом Саидом. Важнейший момент здесь – полное отсутствие интереса к самой Азии и к её реальным свойствам, её образ конструируется просто как негатив к Европе. Современные рассуждения об азиатскости России в русской публицистике по смыслу ничем не отличаются от утверждений известного публициста Владимира Голышева, который в середине нулевых писал о том, что РФ – это типично африканское государство, в котором живёт европейский народ. Опять же, этот вывод не строился на изучении африканских обществ, но и тексты его не претендовали на научность. Зато в плане публицистического задора его призыв к борьбе с «кремлёвскими африканцами» звучал по крайней мере веселее, чем набившие оскомину мантры о российской азиатчине.

 

В-третьих, в книге нет анализа собственно ордынской государственной системы, свойственных ей взаимоотношений между властью и народом. Вот у меня возникают большие сомнения, что там было искомое их разделение и противопоставление. Но я не знаю, я не специалист по Азии. Впрочем, как и Сергеев. Но в любом случае, если важнейшей гипотезой книги выдвигается именно наследие Москвой свойств ордыской и вообще азиатской государственности, то книга должна быть посвящена в первую очередь именно ей (а точнее им). Кстати, автор сам же указывает, что и на Востоке власть имела другой характер: «Итак, главное новшество, внесённое Москвой в русскую историю, – „не ограниченная никакими норами” власть великого князя / царя. … на Востоке … власть … была ограничена – традицией, ритуалом, обычаями, наконец законом». Так при чём же здесь её азиатскость?

В-четвёртых, в книге вовсе не описан процесс перенятия оговариваемых свойств ордынской государственности московской властью. Как он происходил? Это было прямое заимствование или подражание? Сознательное или стихийное? Частичное или полное? Вместе с правовыми нормами, текстами, или только «по духу»? И посредством чего? Сам вывод делается на основе анализа свойств самой власти московских князей, а не изучения процесса взаимодействия московской и ордынской государственностей и способов влияния одной на природу другой.

 

И в-пятых: заявленный автором подход на основе принципиального разделения народа и государства не даёт возможности поставить вопрос о местных истоках московской государственности. Доордынская русская история рассматривается как типично европейская, а в дальнейшем – как привнесение чуждых начал. Между тем, сомнительными представляются оба пункта.

 

Западная нация рождалась из корпоративного начала, которым были пронизаны средневековые социумы. Особыми правовыми корпорациями были сословия, ордена, цеха, городские общины и т.д. Но где эти начала в древнерусской истории? Идея нации вырастает из корпоративизма. Почему же тогда не усмотреть в качестве одной из важнейших причин отсутствия нации у русских именно наши собственные исторические особенности, ярко проявленные ещё задолго до ордынского ига? Мне тут невольно приходит на ум пример советской историографии с её желанием доказать, что всё «у нас» было так же, как и «у них», только не успело сформироваться и было погашено татаро-монгольским нашествием, обрёкшим нас на многовековое отставание от мейнстрима европейской цивилизации. Все эти попытки доказать, что у нас был такой же «феодализм», какой конструируется по французской истории, только очень отсталый. Однако, как мне казалось, такие интеллектуальные игры «в почти французов» по партийному заданию уже неактуальны, слишком много в них было сомнительного даже для самих советских учёных.

 

Находить что-то общее при большом старании можно бесконечно, но для этого приходится слишком много фактов притягивать зауши, игнорировать другие и принимать на веру свои же предположения. Сергеев пишет: «Киевская Русь была органической частью тогдашнего европейско-христианского мира», – но тот небольшой набор доказательств, который он приводит, трудно считать убедительным. Например: «Ещё больше различий с Византией и сходства с латинской Европой находим в социально-политической сфере. „Коллективный суверенитет” Рюриковичей не имеет ничего общего с традициями Константинопольской монархии и напоминает более всего государственную систему Каролингов. А общественный строй Руси … весьма похож на соответствующие порядки в Восточной и Северной Европе». Во-первых, всё это надо доказывать, а из уст специалиста по совсем иной эпохе это выглядит просто неубедительно. Во-вторых, нет ничего удивительного в некоторых сходствах весьма ещё примитивных государственных обществ при сравнении с высокоразвитой древней империей. Что-то подобное можно найти, наверное, и в ранней истории ацтеков, но стоит ли это считать доказательством их европейскости? И подобные вопросы возникают постоянно.

 

Кроме того, истоки своеобразия московской системы власти можно (и нужно) искать в особенностях той геополитической и военной ситуации, в которой оказалась Северо-Восточная Русь. А ведь её положение было в общем-то уникальным. Где ещё было столь мощное инокультурное нашествие, многовековая дань, регулярные опустошительные набеги? «Степных клиньев» в Европе больше и нет нигде. Сергеев пишет: «В XIV-XVI вв. вся Европа только и делала, что воевала, однако нигде не возникло ничего похожего на „русскую власть”, даже в Испании или Сербии». Однако война войне рознь. Испания не была под игом и при поддержке всего Запада как раз к обозначенному времени успешно осуществила Реконкисту – военное отвоевание территорий. А Сербия, не сумев защититься, сравнительно быстро пала, надолго утеряв государственность и оказавшись в совсем иной властной системе (кстати, вовсе не похожей на ордынскую). Там нет ситуаций, подобных московской. Почему бы не рассматривать изменения в московской системе власти не как заимствования у воображаемой Орды («ордынство»), а как реакцию, выстраивание ответной системы противодействия. Причём, как показала история, системы очень эффективной. Тогда стоило б вести речь об «антиордынстве».

 

Западнорусская альтернатива? Сергеев указывает на ход истории русских земель в составе Великого княжества Литовского и Польши как на доказательство чуждости русским началам московской власти: «То, что без ордынской „мутации” принцип Москвы вряд ли бы возник и восторжествовал, видно на примере западнорусских земель». А мне, признаться, как раз это представляется вовсе не очевидным. Западная Русь отличается от Московской тем, что через некоторое время после монголо-татарского нашествия она ушла под власть литовских князей с их очень сильным по тем временам войском, а потом постепенно была втянута в орбиту польской культуры и государственности, уже со второй половины XIV века активно насаждавшей здесь свою модель государственных и социально-правовых отношений. Такое подчинение цивилизационно иной (западной) системе вряд ли можно считать проявлением и развитием русских начал.

 

«Единственной реальной альтернативой Москве было Великое княжество Литовское», – пишет Сергеев. Однако насколько реальной можно считать такую альтернативу, если она, не успев сформироваться, стала терпеть поражения, причём как от Москвы, так и от Польши. Даже если находить какие-то принципиально альтернативные Москве структуры западнорусской модели до Кревской унии (1385), то следует учитывать и полученные плачевные результаты, а после неё мы имеем дело уже с сильно изменённой (в очень значительной мере неавтохтонной по своей природе) реальностью.

Более того, именно по мере перенятия польских социально-политических систем Русско-литовское государство оказывалось всё более слабым. Этот процесс привёл к территориальным потерям, масштабному разделу княжества, запрету православия, гражданской войне, полонизации социальной и культурной элиты, и в результате к официальному прекращению уже к тому времени фактически отмершей государственности. История Западной Руси с XIVвека, если искать в ней особую модель развития, это история самоуничтожения. Это максимально неэффективная в тех условиях модель, лишившая народ своего государства, элиты, церкви, высокой культуры и языка и превратившая его в «хлопский люд» восточных регионов Польши. Это никак не «альтернатива», тем более вряд ли «русская», скорее это вариант польского колониализма, который, кстати, также со временем оказался не очень жизнеспособной моделью.

 

Да, в условиях поражения и угасания русской жизни в Речи Посполитой и связанной с этим активизации интеллектуальной и политической борьбы Западная Русь родила важнейшие идеи русского самосознания, но именно на их основе потом была создана Российская империя, именно они определили её идентичность и политические стратегии. Кроме того, все эти идеи были во многом обусловлены западными (польскими) влияниями, то есть тоже были не вполне аутентичны.

 

Однако, как я понимаю, Западная Русь здесь выступает скорее примером успешной европеизации, не допустившей «азиатских» начал, и это выбор со стороны автора скорее ценностный, чем рациональный. Ведь здесь не было, например, «варварского перебрасывания тысяч людей с места на место». Однако опять же хочется спросить – почему варварского? Массовые переселения в эпоху варварских королевств были не перебросками, а передвижениями целых народов вместе со своей властью и всей протогосударственной системой. И это, кстати, стало одним из начал современной Европы, её попросту создавшим. Более того, к массовым переселениям по решению власти Европа (вместе с Москвой) обратилась уже в ХХ веке, и опыт показал, что это очень эффективная технология решения национальных проблем – везде, где они были проведены и появились межнациональные границы, сейчас царит мир и спокойствие. Что же в этом «варварского» или «азиатского»?

 

Конечно, власть – не только функция внешних и внутренних обстоятельств, и далеко не только эффективностью измеряется. Корни «московской власти» стоит искать и в культуре, в особенностях духовной жизни. Но, опять же, причём здесь Орда? Идея самодержавия вряд ли может быть рассмотрена вне контекста активных споров в русской интеллектуальной мысли XV-XVIIIвв. о самовластьи человека. Внутренняя политика и идеология основного символа «принципа Москвы» Ивана Грозного имела глубокие обоснования в понятиях именно православной культуры, а никак не ордынского наследия.

 

Нация. Центральное значение для книги имеет понятие нации, которое применяется ко всей русской истории. И конечно, очень важно, как оно используется автором, как оно им понимается. Однако именно в этой области многое остаётся неясным. Здесь надо сказать несколько слов о дискуссиях вокруг этого понятия в современной русской среде исследователей национализма, группирующейся последние годы вокруг редактируемого С.Сергеевым журнала «Вопросы национализма».

 

В гуманитарной науке нет общепринятого (и даже наиболее предпочтительного) определения нации, нет даже согласия относительно самых общих характеристик этого явления. Единственное, что можно сказать на этот счёт – что превалирует понимание нации как модерного западного явления, то есть сложившегося в наиболее ранних вариациях на Западе к началу XIXвека. Впрочем, и этому представлению есть немало оппонентов, а в России оно вообще не очень-то принято, что связано с традициями ещё советской исторической школы.

 

Сергеев в самом начале книги приводит определение нации, с которым выражает своё полное согласие. Определение это дано Павлом Святенковым: «Нация – это пакет политических прав». Однако по крайней мере в более ранних своих статьях Сергеев подходил к нации иначе. Так, в статье 2009 года «Нация в русской истории» им был дан пересказ моего определения нации из статьи «Уход с равнины» (2006 г.), по которому нация понималась как всесторонне унифицированное общество. Я тогда высказал дружеский упрёк автору на то, что при этом не была дана нужная ссылка, на что был получен ответ: такое определение ему показалось настолько само собой разумеющимся, что оно просто было воспринято им как общепринятое. И это меня не могло не порадовать: наличие такого взаимопонимания и такой степени принятия обозначенного подхода к нации обещало сформировать единое теоретическое поле исследований, что в науке наших дней встречается не часто и чего, конечно, очень не хватает.

 

Что здесь важно: любое определение является инструментальным. Разные формулировки определяют различные подходы и различные оценки исследуемого материала, а значит и различные выводы. Нация – понятие историографическое, его использование полностью определяется свободной волей исследователя, лишь бы он был в ней последователен и логичен. Если ты усматриваешь в нации всесторонне унифицированное общество, то можешь констатировать её формирование только по мере наблюдаемой унификации. И поэтому неизбежно попадаешь в колею модернистского подхода, так как до XIXвека таких обществ не находится ни на Западе, ни где-либо ещё.

 

Но позже, судя по всему, Сергеев от этого определения отошёл, однако не обозначил это и не дал его критики, что оставляет много вопросов. Формулировка Святенкова мне представляется очень полезной для среды современных российских исследователей нации и национализма, так как фокусирует внимание именно на правовом аспекте этого феномена, что у нас прежде было не принято и многими, на мой взгляд, до сих пор игнорируется. Однако такое определение представляется частичным, и принципиально выходит за пределы модернистской парадигмы. В этом, наверное, и есть причина переключения Сергеевым внимания именно на такой подход: нация как «пакет политических прав» может быть найдена в той или иной форме в любую эпоху и, наверное, в любой цивилизации. По крайней мере для европейской истории оно актуально почти всегда. Например, сословие – это ведь тоже «пакет политических прав».

 

И действительно, при таком подходе можно усмотреть «оборванный» процесс формирования русского национального государства в России XVI века, ведь критерии унификации общества в социальном, политическом, экономическом и культурном аспектах уже не значимы. Кроме того, помимо отхода от модернизма в теории нации, исследователь одновременно отходит и от представления о нации как о западном цивилизационном явлении – она превращается во всемирную категорию. Однако это уже принципиально отдаляет результаты исследования от современной нациологии. Такой подход требует очень серьёзного теоретического обоснования, которое хотелось бы увидеть и которого в книге очень не хватает. И отказ от цивилизационного подхода в отношении нации также требует хотя бы оговорок.

 

Вообще, насколько нация возможна в условиях (пост)православного по культуре общества – вопрос открытый. Всё же большая часть современных исследователей сходится на мысли, что это чисто западная идея и весьма оригинальная модель. Создание нации в России возможно только через перенятие западных социально-политических технологий, но никто нам не гарантирует их работоспособность на нашей почве, ведь может получиться и самолёт в карго-культе. Я всё же склонен предполагать, что нация здесь возможна, и живым доказательством этому – по крайней мере Греция, Болгария и Румыния. Однако насколько тамошнее нациостроительство было плодом собственного развития (в том числе добровольного заимствования), а не насаждения технологий со стороны – большой вопрос.

 

В любом случае, убеждение, что в своём развитии незападные общества должны неизбежно прийти к западным моделям как идеально универсальным, для современной науки выглядит анахронично. Такой подход базируется на мифах, лежащих в основе западной идентичности – убеждённости в общечеловеческой приемлемости и даже обязательности вырабатываемых западными обществами форм социальной и государственной жизни, а также о лидерстве Запада на однолинейном пути всего человечества по линии прогресса. Но это, так скажем, не наши мифы, и к науке они отношения также не имеют.

 

Скажу крамольную в отношении обсуждаемой книги мысль: ей вообще не очень-то нужно понятие нации. Его можно оставить лишь в самом начале, при постановке вопроса, почему у русских она не сложилась. В дальнейшем оно просто не нужно. На самом деле предметом книги, как мне это видится, является не нация, а феномен договорного характера власти, который к нации сведён быть не может в принципе. Такие отношения вполне можно рассматривать как явление общечеловеческое (и усматривать его в самые разные эпохи), но в то же время и не необходимое.

 

Несомненно, что русский (восточно-русский) опыт отношений между властью и обществом, местная традиция самопонимания верховной власти, очень оригинальны и мало изучены, особенно в сравнительном аспекте, и книга Сергеева даёт нам большой и очень ценный результат их исследования. Результат, имеющий крайне важное значение и для понимания прошлого и перспектив нациостроительства в России, если только не сводить всю русскую историю к неудачному пути по созданию национального государства.

 

Западничество. Ещё одно сомнение. Книга написана с ярко выраженных западнических позиций, и трудно избавиться от ощущения, что этот идейный настрой мешает собственно научному подходу. Я уже перечислил некоторые своеобразные черты западнического дискурса, обильно представленные в книге – поиск тождества русской истории с европейской, объяснение негативных явлений влиянием Азии, использование соответствующей терминологии, измерение русского прошлого якобы универсальными западными понятиями. Всё, что похоже на Европу, оценивается позитивно, что непохоже – негативно. Это позиция автора, его выбор, и я воздержусь от осуждающих комментариев.

 

Но западнической является по своей логике и сама постановка вопроса, что делает её изначально идеологизированной, а потому очень спорной. Исследователь может исходить из принципиального своеобразия разных культур и усматриватьв них обоснование различий исторического пути. А может искать, почему же в нашей культуре и истории нет того, что есть на Западе. При таком подходе при рассмотрении любого народа вне Запада легко впасть в отчаянье, насколько он несовершенен и как много ему всего мешает, чтобы стать нормальным, то есть западным. На основе такой логики трудно прийти к чему-либо иному, кроме как осуждению местного своеобразия в самых разных его аспектах. Но какова ценность такого подхода, кроме идеологической?

 

Выбранный принцип приложения нормативной модели европейской нации к русской истории обязывает именно к такому подходу – искать, почему же мы не Запад. И Сергеев выдвигает обвинение к многовековой российской государственности. То есть берётся западная идея (изобретение в сфере социально-политических технологий), причём весьма поздняя, и далее вся русская история описывается через вопрос, почему же здесь нет нации, что мешает ей возникнуть? Но ведь можно ответить вопросом на вопрос: а с чего вдруг здесь вообще должно было появиться что-то подобное нации? Ну кроме утверждений о том, что Киевская Русь – «органическая часть» Европы?

 

Сергеев написал «историю отсутствия», и мне вначале показалось, что это очень оригинальная формулировка. Но потом я понял, что у нас добрую половину всей историографии можно определить как «истории отсутствия», так как она писалась на основе вопросов: почему в России не сложились нормальные феодальные отношения? Почему в России не сложилась нормальная цеховая система? Почему в России не возникла демократия? Почему в России не было свободного рынка? И так до бесконечности. Теперь вот – почему в России не было нации? Все такие постановки вопроса имеют идеологическое обоснование в определённых комплексах западной культуры, причём в их местном весьма своеобразном преломлении, которое у нас принято называть западничеством. Отсюда и почти неизбежное заимствование некоторых русофобских ответов, ведь они гармонируют с выбранной логикой рассуждений.

 

Здесь вопрос ещё и в пафосе. Одно дело, заимствовать что-то ради самосохранения, ради того, чтобы стать сильнее и успешнее. Другое дело, объявлять большую часть нашей истории результатом зловредной мутации и сокрушаться по нашему несовершенству. Да, постановка вопроса в книге очень чётко определяет её именно как часть националистической мысли в России. Но сам пафос освобождения от многовековой «азиатчины», а в связи с этим фактически осуждения большей части русской истории, по крайней мере всего в ней, что связано с российской государственностью – насколько сам этот пафос националистичен? Скорее, это переход уже в совсем иной дискурс – либеральный со всем его местным «антипатриотическим» своеобразием. Признаться, я не знаю примеров, чтобы на основе чего-то такого удавалось создать нацию. Собственно, это противоречит разработанным способам её создания, которые неизменно связаны с развитием национального патриотизма вплоть до безоглядной идеализации своей истории.

 

Повторюсь, сам вопрос о том, почему в России не сложилась нация и каковы глубокие корни таких явных отличий от Запада мне представляется очень полезным, так как позволяет искать нужные ответы о нашем культурном и историческом своеобразии. И в этом аспекте книга Сергеева предлагает читателю обильный и очень ценный материал, немало важных наблюдений и удачных формулировок. Кроме того, если ставить следующий вопрос – о целесообразности применения этой западной технологии (нации), то тем более надо разобраться в том, может ли она работать в наших условиях, и как.

Но на меня как на человека, ангажированного в дискуссии о возможности построения русского национального государства, книга навеяла грустные размышления о том, насколько вообще наш современный русской интеллектуальный национализм способен быть вне этой мыслительной ловушки, в которую попадали и лучшие умы имперской эпохи. Эта книга написана русским националистом и русским западником, и она неизбежно ставит перед нами вопрос: обречён ли русский национализм на западничество? Я всё же уверен – на основе привития себе колониальных комплексов нацию не построишь.

 

Историю отсутствия у нас тех или иных явлений, свойственных Западу, можно писать бесконечно. Но давайте уже писать историю русского присутствия.

 


Материал недели
Главные темы
Рейтинги
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Twitter