Холощение медного всадника

Если в советское время наши сограждане уясняли себе суть выражения «развесистая клюква» из книжки супругов Ашукиных «Крылатые слова» да по смыслу отдельных высказываний журналистов-международников, то с наступлением свободы всё стало яснее некуда.

Сначала, со снятием цензурных барьеров, любому советскому обывателю, не жалевшему лишней трёшки, стали доступны фильмы, ранее браковавшиеся как могущие смутить публику. Из немалой их части открывалось, какими нас воображает невзыскательная западная аудитория да работающие на неё кинематографисты. В дальнейшем подобную продукцию стали крутить и по центральным телеканалам, да так, что иной раз хотелось набить морду редакторам, не соображавшим, например, что после катастрофы подводной лодки «Курск» негоже показывать на всю страну бред обкурившейся голливудской кобылы, в коем фигурирует судно с тем же названием (надеюсь, что ответственные лица в тот раз и вправду получили по мозгам). С широким распространением интернета и появлением таких ресурсов, как «ИноСМИ», «Инопресса» и прочих, где можно отыскать переводы, оригиналы и обсуждения статей о русском вопросе в зарубежной печати, развесистая клюква для западных интеллектуалов превращается в России во всё более народное развлечение.

Развесистая клюква, в сущности, не так уж смешна — не только поелику обидна («…У меня нет ослиных ушей, и я не похож на дьявола!»), но и поскольку общественные предубеждения нередко поворачивают неприятное столкновение к худшим последствиям (безо всякого разбирательства всем ясно, чей был ножик и чьи дурные намерения). Наконец, нынешняя Россия, конечно, имеет мало общего с деловым, туристическим или образовательным парадизом, но к этому не мешало бы стремиться. К этому и стремятся, предпринимая определённые действия, пускай недостаточные, ибо к сему вопросу нужно подходить не с эффективным менеджментом, а с ответственным талантом, да и трудно улучшить радикально свой имидж, не улучшившись радикально самому.

Тем не менее, Россия меняется (пусть ой как не во всём к лучшему!), а восприятие России за рубежом скорее мутирует. И не любят Россию (иногда до собачьего хрипа и поросячьего визга) вовсе не за то же, за что мы её критикуем. И дело, как уже было сказано, не в одних короткоштанных подростках, красношеих пролетариях и набивших руку производителях масскульта, но и в просвещённых людях, в чью обязанность как будто входит не сочинять вздор, а докапываться до истины. Очевиден вопрос о том, отчего умные русские при старании могут адекватно изобразить заграницу (во всяком случае, западную), а у самых неглупых иностранцев, работающих с русским материалом, сплошь и рядом получается такое, что пугаются сами русские. И вопрос этот стал напрашиваться отнюдь не сегодня.

Американский русист Морис Фридберг (Friedberg) писал в предисловии к переводному изданию «Двенадцати стульев» 1960 года: «Я давно уже утвердился во мнении, что натянутость в русско-американских отношениях неизбываема, покуда средний американец будет упорно воображать русского мрачным, неуравновешенным и непредсказуемым типом, а средний русский видит американца ребячливым, восторженным и, в общем, довольно примитивным. Естественно, каждый из нас отвергает несправедливое мнение противной стороны и приписывает его, соответственно, зловредной капиталистической или коммунистической пропаганде. Но что тому виной? Наши национальные литературы, точнее, те их части, что читаются нами. … Русские знают нас (на минутку забудем о «Правде») по сочинениям Джека Лондона, Фенимора Купера, Марка Твена и О.Генри. Мы знаем русских (давайте выпустим из внимания инциденты в ООН) такими, как они изображены в нескольких романах Толстого и Достоевского и в поздних пьесах Чехова».

Выпустим, в свою очередь из внимания, что тогдашнее активное поколение наших соотечественников знало американцев не только из книг, но также из кинематографа — пускай кое-как, но всё же несравнимо лучше, чем американцы — русских. И этот расклад, в общем, сохранился по сей день — несмотря ни на обмеление потока американского кино в послесталинские годы, ни на перестроечно-постсоциалистический пережор. Что более существенно, отдавая должное любви учёного американца к истине и его желанию внести свою лепту в дело мира, следует признать, что если на 1960-й год просвещение американцев относительно подлинного облика русских людей было некоторым благом, то уж купные представления советских граждан об Америке имели такую же взаимосвязь с дружелюбием США, как средняя температура по больнице — с успеваемостью в соседней школе.

Однако воспоследовавшие десятилетия были отмечены многообразными качественными изменениями. Пожалуй, никто не станет отрицать, что в новых мировых условиях познавать друг друга не только прекраснодушно, но и полезно практически. Причём наиболее заинтересована в распространении адекватных представлений о себе именно Россия, которой выгодно, чтоб её не изображали Мордором и не пакостили бы ей из одной только нелюбви ко вселенскому злу, как некогда юный Денис Драгунский мечтал перерубить будённовской саблей всех врагов Кубы и Алжира. Замечу, что в данном случае слово «адекватный» означает, прежде всего, «положительный», ибо России приписывается такое количество грязного белья, что напачкать столько вряд ли бы удалось, копись оно хоть со времён киммерийских.

Но тут, вопреки полувековой давности пожеланию американского филолога, коса по-прежнему находит на камень. И не какие-нибудь простые книгочеи, а сами западноевропейские и американские специалисты по русской культуре, представляющие высшую школу, издательское дело и многообразный штат учёных консультантов, не видят в упор такое русское, что расходилось бы с представлением о тошноте как основном состоянии русской души. Русская литература в западных урывках — это холощёный медный всадник, унылый, писклявый и злой от бессилия.

Я как-то заметил, что «The Crime and the Punishment», «War and Peace», «Doctor Zhivago» и «Master and Margarita» составляют непременный русистский «малый бант». Разумеется, они вырваны из контекста и откомментированы туземными интерпретаторами. Усердному зарубежному читателю невдомёк, что «cossack» и «Pasternak» — понятия очень отдалённые, да и редкий русский читатель долетит до середины пастернаковского романа, тогда как «Мастер и Маргарита» многими воспринимается как книга для подростков, хорошо идущая, например, в компании Стругацких. Причём книга смешная, вопреки даже основным усилиям автора.

Как ни удивительно, причины такой обрывочности не ограничиваются счастливой или несчастливой судьбой каких-то произведений, раскрученных или нераскрученных, переводимых легко или трудно, понятных или непонятных вследствие культурного контекста. Даже там, где дело состоит в том, чтобы представить как можно более полную картину, знатоки «русской души» выбирают привычное.

К примеру, изданная для широкого англоязычного читателя новейшая антология «Russian Short Stories from Pushkin to Buida» (L.: Penguin Books, 2005), составленная известным американским славистом Робертом Чендлером (Chandler), производит дежурно странное впечатление. Из Пушкина — безумная «Пиковая дама» (но не галантная, пускай менее яркая «Метель»), из Лермонтова — по отдельности бессмысленный «Фаталист» (где от Печорина остаётся одна отчаянность и никакой чайльд-гарольдовщины), из Тургенева — «Стук…» (этак можно подумать, что самоубийство было основным занятием русских офицеров).

Из Гоголя — «Шинель», баснословно-значительная, но едва раскрывающая самого Гоголя. Из Льва Толстого — притча «Бог правду видит, да не скоро скажет», очень «толстовская», т. е. ни о чём, и очень «русская» с западной точки зрения, т. е. про неправедное отправление по этапу да в Siberi’ю (хотя даже антиниколаевский рассказ «После бала» мог бы показать, что в русской несправедливости было немало общего, допустим, с английской). Из Достоевского — «Бобок», заканчивающийся пассажем с ключевым словом «гниение» (а не почти английский «Крокодил» или почти французская «Чужая жена и муж под кроватью»). Из Чехова — унылый рассказ «На подводе» (а не что-нибудь колоритно-весёлое или слёзно-очистительное). Из Булгакова — лишь горькое «Полотенце с петухом». «Левша» Лескова и рассказики Зощенко в переводе, пожалуй, утрачивают юмор и становятся кафкианским продолжением «Шинели». Из Тэффи — малосмешной, зато «странный» рассказик «Любовь».

Есть «Господин из Сан-Франциско» Бунина, «Лев» Замятина, «Третий сын» Платонова. Есть конармейский Бабель и прозаическая Вера Инбер. Есть «страшные» Кржижановский и Хармс, Солженицын и Шаламов. Есть невротичные Зиновьева-Аннибал и Добычин, надломленные Довлатов и Шукшин (в биографической справке признаётся, что у Шукшина есть и весёлые вещи, но выбор делается в пользу рассказа «Осенью», который, как и обещано, is depressing). Есть ныне здравствующие Асар Эппель и Юрий Буйда (биографическая заметка о котором упоминает ужас призраков Восточной Пруссии, вторгающийся в душу калининградца), но нет, например, Аверченко, Романова, Куприна, Грина, Пришвина, Шишкова, Шолохова, Пановой, Солоухина, Астафьева, Искандера, Аксёнова, Токаревой. Нет ни русского Набокова, ни хоть кого из «лейтенатской прозы». Нет исторически необходимого Гайдара — не только большой «Голубой чашки», но и маленького «Похода». Нет детских шедевров Горького, «красного графа», Пантелеева, Носова, Драгунского, Сотника.

Допустим, я тоже предвзят и «Челкашу» предпочту «Воробьишку», а из малоприятного мне Астафьева — не что-нибудь со скрипом перекрученное, а «Коня с розовой гривой», с детским недопониманием горестности мира и простым назиданием: ступай и больше не греши. Но почему как будто нарочно избегается всё, что объединяет пресловутую «русскую душу» с европейской? Нет галантности, наслаждения бытом или хотя бы его «неэкстремальных» зарисовок, спокойной любви к ближнему, детскости, смеха, плутовства, весёлого бунтарства, подвига (а не самозаклания). Нет даже светлого душевного отображения советской жизни, помогающего постичь её рационально. Оставляется странное, изломанное, бесприютное, патовое, гибельное.

Отчего оставляется именно это? По всей вероятности, потому что оно ожидаемо. Дореволюционная русская литература — это достоевщина, революционная — сплошное осмысление «Gulag’а». Проскакивающее в составительском предисловии утверждение «Gulag был определяющей чертой Советского Союза» настолько передержано, что по здравому раздумью, пожалуй, показалось бы корявым и самому автору. Зато оно ожидаемо читателем.

Мистер Чендлер, конечно, мотивирует свой выбор, и объяснения его вполне предсказуемы. Он читал и Трифонова, и Владимова. Он считает нужным объяснить, что Горький, Гроссман, Шолохов, Пастернак, а также Набоков — безусловно, великие мастера, но в других жанрах. Из ныне здравствующих прозаиков он упоминает Пелевина, Петрушевскую, Улицкую и Слаповского, но именно Буйда, по его мнению, «сочетает философскую глубину с умением выразить человеческое чувство, используя постмодернистский диапазон».

Конечно, составитель связан объёмом и некоторой логикой и, соблюдая их, волен выбирать, что хочет. Но отчего такая несвобода и нелогичность выбора? Неужели малоизвестная западному читателю «Судьба человека» менее художественна и (модное слово) информативна, чем «Старуха» вдоль и поперёк изданного и откомментированного Хармса (у коего отыщутся и цельные вещицы поменьше)? Неужели Набоков при всех достоинствах своих романов, не является одним из блистательнейших русских новеллистов? Разве Пелевин в маленьких вещах не продолжает богатую русскую традицию «смешного» рассказа, не пойми зачем обходимого составителем? Разве не смачен (что литературно, что исторически) один из последних рассказов Аксёнова — «Нос»?

Чендлера просто жаль. Свой предмет он любит. На Гроссмане и Платонове, что называется, собаку съел. А вот сборник вышел безо всякого лада: как ни формулируй основную мысль, какой ни пробуй подзаголовок — ничто не встаёт. Просто «От Пушкина до Буйды», и всё тут. Даже до «Русского депрессивного рассказа» не дотягивает. Так, советология. Лишняя попытка по-школьничьи заявить, что «Russia is a very serious country».

И если говорить серьёзно, то надо признать, что западный миф о депрессивно-мазохистской (и страшно ограниченной) «русской душе» — немалая политическая проблема, и не думающая рассасываться. Тенденциозность исследователей-русистов не только влияет на общественное мнение, но и самовоспроизводится: в русисты специализируются люди, настроенные на работу с чем-то патологическим и не желающие принимать иную Россию. Конечно, преодоление этой застарелой нелепости не относится к числу первостепенных национальных интересов, напрашиваются вещи и поважнее. Однако несподручно как-то приводить себя в порядок что вслепую, что глядя в загаженное зеркало.

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Twitter