Солженицын: упущенный шанс?

Таких людей называют властителями дум. Писатель, чье творение может за одну ночь перевернуть внутренний мир человека, в корне переломить всю его жизнь. Личность, чье единое присутствие в обществе создает особую атмосферу, с которой уже нельзя не считаться никому — будь ты хоть глава мировой державы. Пример, подражание которому, с одной стороны, невозможно, ввиду его исключительного масштаба, а с другой стороны — необходимо, потому что он источает свет абсолютной истины. Планка на вырост для всех нас во всех отношениях — в творческом, гражданском, нравственном, лично-семейном.

Последний титан такого уровня в России, да, пожалуй, и в мире — Лев Толстой, параллели с которым можно проводить в нашем случае бесконечно. Не знаю другого деятеля в литературе и искусстве, чьих оценок и идей так жадно ждали бы — одни с надеждой, другие — с опаской. И чьи оценки, прозвучав, так же раскалывали бы аудиторию.

Властитель дум ушел от нас. Но спор вокруг сказанного им, да и вокруг самой его фигуры не скоро прекратится. О чем он? Предлагаемый ниже текст не подошел бы для надгробного слова, но вполне гож для юбилейной, итожащей речи.

ПОМОГ ИЛИ НАВРЕДИЛ?

За перипетиями борьбы Солженицына с всесильным советским государством, с всевластной КПСС современники наблюдали с сердечным замиранием дважды. Первый раз — в самой жизни. Многого не зная и не понимая, но душой догадываясь. А второй — читая его бесподобную хронику «Бодался теленок с дубом», смакуя подоплеку событий. Невозможное — возможно, небываемое — бывает: вот основное чувство, с которым мы свидетельствовали невероятную победу человека над Левиафаном.

Нечеловеческая смелость, нечеловечески точный расчет — то и другое на грани безумия — и при том беспримерная уверенность в собственной правоте, служившая основой и этой смелости, и этого расчета. Было чему подивиться. Было чему поучиться. И в те дни мне бы тоже не пришло в голову усомниться в правоте его дела. «Безумство храбрых» — разве перед нами не был единственный наглядный тому пример, который мы все считали несбыточным еще со школьной скамьи? И что, кроме восхищения, он мог вызвать в душе, потрясенной этим неожиданно ожившим героическим образом? Ведь советское государство и его руководящая и направляющая сила (КПСС) всем казались несокрушимыми и вечными, и русская симпатия, как водится, была на стороне гонимого и слабого, а не на стороне сильного душегонителя.

Но вот, подточенный собственными противоречиями, рухнул Советский Союз. Рухнул во многом из-за того, что, разочаровавшись в мираже коммунизма, ни один человек не вышел с оружием, чтобы его спасти. А кто же сделал для этого разочарования больше, чем Александр Исаевич? Воистину никто. Стороны сразу поменялись местами: казавшееся таким сильным государство развалилось как карточный домик, обнажив свою слабость, а Солженицын предстал титаном, опрокинувшим этот домик своим дуновением.

Однако очень скоро страна, потерянная нами, показалась на фоне чужебесия, учиненного Ельциным и его окружением, утраченным раем — не для всех, конечно, но для очень и очень многих. И оценка нравственного подвига Солженицына, взятая постфактум в политически злободневном аспекте, сразу утеряла однозначность. Что говорить, если давний его друг и соратник, также не без оснований претендовавший на роль властителя дум, Игорь Шафаревич, отказался писать некролог, полагая неуместной перед свежей могилой двойственность своей оценки: ведь, как он считает, объективно Солженицын сыграл на руку врагам России и русских.

Эту двойственность прозревал и сам Солженицын еще в эмиграции, когда встал перед необходимостью войны на два фронта: «Сумасшедшая трудность позиции: нельзя стать союзником коммунистов, палачей нашей страны, но и нельзя стать союзником врагов нашей страны».

Издохший Левиафан оказался в чем-то своим, родным, вовсе не страшным Левиафашей, как будто не он мучил и уничтожал наших родных и близких, насиловал матушку-Россию. Но диалектика истории именно такова: на излете своего существования советская власть очень во многом была уже противоположна самой себе начальной. Даже можно и так сказать: довоенный и послевоенный СССР — это разные государства, одно из которых сгорело, сгинуло в горниле патриотизма, а другое в нем родилось. Только проявилось это не сразу, не вдруг, и перемена эта ускользнула от взгляда зэка Щ-232, который был занят другим: сидел в неволе, писал, конспирировал, боролся. И праведный гнев его, поднявшего свой голос за всех убитых и искалеченных коммунистическим проектом (а гнев этот воистину праведен!), не позволил ему увидеть простую истину, сформулированную Александром Зиновьевым: «Целили в коммунизм, а попали — в Россию». Зиновьев, доктор философии, некогда столь же яростный диссидент-антисоветчик, хоть и не столь заметный, принес покаяние и умер апологетом советского строя. Кто знает, впрочем, не переменил бы он еще раз свои взгляды столь же радикально, проживи подольше?

Так помог ли своим соотечественникам, своему народу Александр Солженицын, сыгравший столь значительную роль в падении СССР? Или навредил?

Мне кажется, сегодня рано отвечать на этот вопрос. Во-первых, должно пройти время, которое покажет, стоило ли отождествлять Россию с коммунизмом, как это сделал Зиновьев. А во-вторых, ответ зависит от того, во что мы с вами сумеем переродить постсолженицынскую Россию. Если она будет слабеть, вырождаться, разлагаться и распадаться — это один разговор. Если же нам удастся преобразовать ее, пока межеумочную и аморфную во всех смыслах, в русское национальное государство, да еще в удовлетворяющих нас границах, — это совсем другой разговор.

СДЕЛАЛ ЧТО МОГ ИЛИ?..

Недавно в серии ЖЗЛ наконец-то появилась биография писателя. Она позволяет понять, в каком неистовом горении — творческом и гражданском — всю жизнь пребывал этот человек. Ежедневно жертвовавший всем, что составляет прелесть жизни для людей обычных, ради своего служения. И невольно хочется спросить: а все ли он, подвижник, совершил, к чему был призван, полностью ли воплотил свое предназначение? Достиг ли намеченных им самим рубежей?

Тридцатитомное собрание сочинений.

Отдельное издание в авторской редакции «Красного колеса» — главный замысел всей жизни, на осуществление которого ушло семьдесят лет.

Вся совокупность работ, посвященных ГУЛАГу, с «Архипелагом» в сердцевине, но ведь далеко не только, — тема, выговоренная им лично до последнего слова. (Нам-то всем вместе ее еще выговаривать и выговаривать: «Счета сохранны, но не сведены»).

Осуществлена авторизованная киноверсия самого любимого, выношенного романа «В круге первом».

Да и все другие крупные замыслы, включая расширительный словарь русского языка и историю русско-еврейских отношений, тоже осуществлены. А также учреждена своя собственная литературная премия, создан архив и издательство.

«Исполнен долг, завещанный от Бога». Можно сложить натруженные руки. Судьба Солженицына как писателя и мыслителя состоялась вполне, до конца.

А вот судьба его как духовного лидера России, как титана общественно-политической жизни, пусть и досадно мне это признавать, осуществилась лишь отчасти; более того: не осуществилась в главном.

Не хватило кое-чего существенного, чтобы признать законченным шедевром жизнь Солженицына как общественного деятеля. Дважды в жизни он мог сыграть эту роль по максимуму — и дважды отступил, поставив свою писательскую судьбу выше судьбы России.

Первый раз — еще в 1960-е, когда на краткий миг, обусловленный историческим моментом, внутрипартийной борьбой, личностью Хрущева, Твардовского и еще всего нескольких лиц, перед Солженицыным вдруг распахнулось окно в публику. Да так широко, как уже более до самых 1990-х не распахивалось. Дело в том, что 17 ноября 1962 года к подписчикам ушел номер «Нового мира», содержавший «Один день Ивана Денисовича».

Свершилось событие, которое сегодня летописцы называют «высшей точкой хрущевской оттепели». Увы, так это и есть. Другой, более высокой точки, точки невозврата, после которой оттепель стала бы необратимой, нам пройти не довелось. И причина этого — только в Солженицыне, в его поведении, логику которого понять очень нелегко. Ибо после выхода журнала началась буквально вакханалия авторского триумфа. Благословленный на всю страну самим Хрущевым, который с трибуны Пленума ЦК КПСС назвал книгу важной и нужной, Солженицын не знал отбоя от предложений. «Литературная газета» просила любой текст, театр «Современник» намеревался ставить пьесу, «Ленфильм» подкатил с договором на «Кречетовку», АПН просило интервью, киностудия «Молдова-фильм» готовилась к постановке «Одного дня», кусок рассказа просила дать даже газета «Правда». Людмила Сараскина по этому поводу пишет: «У Солженицына все просили дать хоть что-нибудь, любые кусочки, отрывки, и в те первые недели все и везде пошло бы беспрепятственно». И ведь все было уже готово, под рукой! Написано и отшлифовано было очень многое. Исторический момент был исключительно благоприятным: это был, его же языком выражаясь, тот самый «пролом свободы», в который тогда можно было двинуть всю свою армаду — и могучие танки («В круге первом», «Раковый корпус»), и мобильную пехоту («Крохотки», рассказы, пьесу и др)., чтобы навсегда занять взятый с бою плацдарм.

Поступи он так, ситуация стала бы необратимой уже тогда. Такую степень свободы слова и мысли развернуть вспять уже не смог бы никто — ни Политбюро, ни КГБ. Переворот в массовом сознании не позволил бы этого сделать.

Но все случилось иначе. Необъяснимый ступор вдруг сковал писателя. По словам Сараскиной, «вместо того, чтобы немедленно публиковать «Крохотки», разместить в печати главы «Круга» и «Дороженьки», то есть закрепить участок, он отвечал «нет» и «нет», полагая, что так он оберегает свои вещи, и был горд, что легко устаивает против медных труб».

В итоге драгоценные недели, отпущенные судьбой на прорыв, пролетели, а прорыв так и не состоялся. Винить в том, кроме Солженицына, чрезмерно озабоченного судьбой своих творений, некого. Оправдать его можно только из таких глубин психологии, которые мне недоступны и которые позволяют видеть в его поведении загадку.

Тогда, в 1963 году, он, уже упустивший возможность прорыва, от которого могла зависеть судьба всей страны, был вполне доволен жизнью и характеризовал свое положение так: «Не мешают писать — чего еще? Свободен — и пишу, чего еще?» Ни сожалений, ни раскаянья в упущении, которое вовсе не его творений, а неизмеримо большего касалось... Психологическая загадка? Необъяснимый сбой масштабного видения?

Наверное, да. Ибо странный таинственный ступор проявился вторично в еще более серьезной, ответственной ситуации, что позволяет говорить о некоем тайном алгоритме. Алгоритме роковом, необратимом.

Необъяснимое затмение ума (объяснение давалось, но оно настолько наивно, что не может быть принято всерьез) проявилось вторично в конце 1980-х, когда писатель еще жил в Америке.

Как только зашатался ненавистный коммунистический режим, как только начавший править единолично Горбачев повел сверху демонтаж системы, перед Солженицыным встал вопрос о возвращении.

Но летом 1986 года он рассуждал: «Мое место — все еще не там. <...> И мне бы там сейчас — все равно задыхаться. Так что пока — надо оставаться здесь и работать — кончать все замыслы».

А еще через год сформировалась и позиция, которую Сараскина характеризует так: «Он был тверд: вернется только вслед за своими книгами, а не в обгон их».

Зачем же такая великая твердость? Что в ней? Самолюбивая жажда реванша, сведения счетов? Преувеличенное представление о ценности печатного слова в момент общественно-политического цунами? Простое выжидание: как развернутся события, куда вывезет кривая? Наряду с этим — прекраснодушно-утопическое, безнадежно запоздалое: «А в душе желание — не разделяться, не разделять, а — слить всех, кого доступно, послужить для России объединяющим обручем. Это ведь — и есть подлинная задача».

Потом появляется новая претензия: не вернусь, пока не будет опубликован «Архипелаг ГУЛАГ», он «должен стать условием и началом возвращения в Россию». Тут по крайней мере виден ясный мотив: матерый, битый зэк, «верный сын ГУЛАГа» страховал жизнь и свободу свою и своей семьи, это можно понять.

Но вот уже и «Архипелаг» печатается (1988-й). Вот автору присуждена за него Государственная премия (1990-й) и предсовмина РСФСР Иван Силаев открытым письмом пригласил писателя приехать. И что? — задал себе вопрос Солженицын, — «и толкаться на московских митингах? На трибунах между Тельманом Гдляном и Гавриилом Поповым?» Да, на митингах; да, на трибунах! Только не «вместе», а «вместо»! Да и не пришлось бы ему митинговать, его слово подхватили бы и так. Не поехал...

Вот и генпрокурор объявил о прекращении дела по статье 64 УК РСФСР (измена Родине) за отсутствием состава преступления. Пали последние препоны для возвращения. Друзья и читатели, пробиваясь письмами из-за кордона, хором заклинают: «Вы нужны дома». Воистину так.

Солженицын в Россию не едет. Вновь ступор, для меня необъяснимый. Опять упускается неповторимая возможность. «Так — я не поехал в момент наивысших политических ожиданий меня на Родине. И уверен, что не ошибся тогда. Это было решение писателя, а не политика. За политической популярностью я не гнался никогда ни минуты».

Боже мой! Да при чем тут «популярность»? Разве о ней шла речь тогда? О России! Не о популярности или непопулярности — о Служении!

Давно ли он обличал другого писателя, современника: «Если призван на бой, да еще в таких превосходных обстоятельствах, — иди и служи России!» — так укорительно отозвался он о Пастернаке, который униженно каялся, вместо того чтобы отправиться за рубеж получить Нобелевскую премию, остаться там изгнанником, но зато сказать «всю правду». Из этого примера был извлечен урок, но... увы, односторонний. Солженицын, ради того чтобы нанести сильный удар супостату, не побоялся изгнания, но в тот момент, когда в России творился тот главный бой, ради которого он, собственно, прожил всю жизнь, он не ринулся в долгожданную битву очертя голову, а остался в Вермонте в роли наблюдателя. И, оставшись, на мой взгляд, проиграл свою судьбу. Не факт, что своим приездом он обеспечил бы победу светлых сил над темными и темнейшими, взявшими верх в 1991-1993 годах, но он обязан был попытаться. Так мне кажется.

А ведь как все эти годы молился, да всей семьей, да с детьми: «Приведи нас, Господи, дожить во здоровье, в силе и светлом уме до дня того, когда Ты откроешь нам вернуться в нашу родную Россию и потрудиться, и самих себя положить для ее выздоровленья и расцвета». Как мечтал: «Только тогда, в обновляемой России, захочется и действовать, и кинуться в общественную жизнь, попытаться повлиять, чтобы не пошла она по февральскому гибельному пути».

Что ж не кинулся в обновляемую-то? Не повлиял?

Тем временем в России творились страшные вещи, повторялся именно тот самый февральский путь. Власть, как и в 1917 году, валялась на земле, и кто-то должен был ее поднять. Кто? Свои или чужие? Друзья России и русских — или враги?

Вроде бы верх берут «свои» — диссиденты, антисоветчики, антикоммунисты. Именно под их лозунгами идет революция, устанавливается новый строй.

Но так ли все просто?

В диссидентском движении четко выделялись два лагеря. Одним двигала любовь к распятой, искалеченной, поруганной большевиками России, к русскому народу, обезглавленному революционной гильотиной и превращенному теми большевиками в бесправного донора, рабочую лошадь и пушечное мясо. Они хотели лишь исправить это зло. А вот другим лагерем (в значительной мере большевикам сродным) двигала ненависть к «этой стране» и «этому народу». Вокруг Ельцина сгруппировались революционеры-диссиденты исключительно второго рода. Они и определили весь ход событий.

Своевременный приезд Солженицына мог мгновенно изменить баланс сил, дать абсолютный перевес патриотическому крылу диссидентства, укоротить руки предателям, грабителям и мошенникам, ненавистникам России. Выше его ни у кого не было авторитета в тот момент — и у Ельцина даже. Он сам, живой, был в России куда нужней, чем его книги. Как боялись его приезда противники, как препятствовали его контактам с Ельциным! Ибо все могло быть иначе.

Этого не случилось. Солженицын вернулся, когда все уже было кончено, решено.

Все было кончено в 1993 году, а он вернулся лишь в конце 1994-го. Но и в 1995-м, накануне президентских выборов 1996 года, группа молодых политиков обратилась к Солженицыну как к «последней инстанции, высшему и на сегодня единственному моральному авторитету России», чтобы подвигнуть его к участию в президентской гонке. Они взывали: «Мы призываем Вас — ради России нашей, ради нас и наших детей подумать о возможности согласия быть избранным на высшую должность в государстве. <...> Вы могли бы стать символом нации, ее моральным маяком, вокруг которого объединились бы и активно взялись за дело ее лучшие люди, которые сейчас зажаты меж двух огней. Вы один сможете объединить их всех, подобрать честных, способных специалистов, которые всерьез занялись бы конкретными вопросами государственного управления. Помогите нам еще раз, Александр Исаевич! Если понадобится, мы и наши единомышленники во многих городах России готовы оказать Вам любое содействие».

Однако и этой, последней, возможностью исправить роковой ход событий в родной стране Солженицын пренебрег. Почему? Один Бог ведает. Но что пользы было потом что-то писать, говорить, если добровольно, сам, отказался от возможности воплотить в жизнь свои самые заветные убеждения.

Мог победить — в том нет сомнений. «Аргументы и факты» так прямо и писали тогда: «Сейчас можно вполне спрогнозировать борьбу за симпатии двух лидеров: президента, избранного народом, и всемирно известного писателя, взявшего на себя роль заступника всех сирых и обездоленных. Борису Ельцину будет очень неудобен Солженицын. Ведь президент не может вторить писателю и сетовать на то, что народ плохо живет. Ему либо нужно доказывать противоположное, либо менять политику. <...> Солженицыну не надо ни перед кем заискивать, ему ведь некого бояться, авторитет у него планетарного масштаба».

Но чуда не произошло.

Великий писатель Солженицын состоялся до конца, а Россия рухнула в обвал, и он не помешал этому.

Не боец? Нет, так о нем не скажешь. Страшно думать, но в отказе Солженицына даже от попытки возглавить страну мне видится зловещий символ, внушающая тоску метафора. Словно бы русский народ сам в очередной раз отказался взять свою судьбу в собственные руки, без борьбы оставив ее в руках... кого? Бога? Рока? Сатаны? Авантюристов всех мастей? Всемогущего «авось»? Как тут не вспомнить и Геннадия Зюганова, победившего на выборах 1996 года и тут же поспешно и постыдно сдавшего победу Ельцину...

Отсутствие у русских воли к власти, атрофия этого инстинкта — феномен, слишком дорого нам обходящийся.

В итоге мы получили удар такой силы, от которого не скоро еще оправимся. Вместе с нами тот же удар получил и сам Солженицын — и успел понять это и выступить с верной оценкой произошедшего («Россия в обвале»). Но было уже поздно. Что-то радикально изменить Солженицын уже не мог. Его звездный час канул безвозвратно. Никакими публикациями его не вернешь и в ближней перспективе ничего не исправишь. А в дальней...

ПОМИРИЛ ИЛИ ПОССОРИЛ?

Одна из объявленных причин, по которой Солженицын «задержался» в Вермонте, — неоконченная работа над книгой «Двести лет вместе», официально посвященной умиротворению русско-еврейских отношений. Что ж, миротворцы, конечно, блаженны. Но далась ли задача? Думается, нет.

Понятен глубоко личный, интимный мотив, заставивший Солженицына взяться за взрывоопасную тему, способную при мало-мальски честном подходе сильно повредить репутации любого автора, поставить его в положение «нон грата» в широких литературных и политических кругах. Знаю о том не понаслышке. Но Солженицын пошел на этот риск, ибо ему во что бы то ни стало нужно было примирить родную и любимую семью (как известно, жена, преданная помощница, и все трое сыновей имеют в жилах еврейскую кровь) — с родным и любимым русским народом. Боюсь, однако, что он, как и подобает пророку, принес не мир, но меч. Ибо именно в свете этой книги отца сыновьям его уже никогда не удастся обрести двойную (или иную, нерусскую) национальную идентичность, а жесткий однозначный выбор, скорее всего, определит всю их судьбу. Впрочем, они и до того всем воспитанием своим, сугубо русским, всей атмосферой русского заповедника — дома отца — были к этому подготовлены.

Иное дело — посторонняя публика. В отношении нее «Двести лет вместе» сыграли роль детонатора и лакмусовой бумажки. Поистине, скажи мне, кто твой враг, и я скажу, кто ты! Выход книги окончательно определил и четкий водораздел среди русскоязычной интеллигенции, и место Солженицына — однозначно в патриотическом секторе нашей общественной жизни.

Прошли времена, когда достаточно было ругать власть, чтобы считаться своим среди свободомыслящей российской интеллигенции. Теперь стало важно, с каких позиций ты эту власть ругаешь. Как писал Солженицын, характеризуя обстановку 1971 года: «Незримо для меня уже пролегла пропасть между теми, кто любит Россию и хочет ее спасения, и теми, кто проклинает ее и обвиняет во всем происшедшем». В скором времени эта пропасть стала вполне зримой, разделив две наиболее заметные фигуры в лагере диссидентов: Сахарова + Боннэр (эту пару приходится считать за целое) и Солженицына. Еще в 1973 году Солженицын написал Сахарову наихарактернейшее письмо, подчеркнувшее глубокое различие двух лагерей: «Неужели же право эмиграции (по сути бегства) важнее прав постоянной всеобщей жизни на местах. Права немногих тысяч — важнее прав миллионов? Право эмиграции — частный-частный случай всех общих прав. Я прошу Вас, убедительно: не сводите вопроса к эмиграции, не акцентируйте ее на первом месте выше всего — ведь почву под собственными ногами сжигаете». Писатель еще не понимал тогда всю глубину несовпадения ценностей, целей и задач: своих — и тех, чьи интересы выражало настойчивое первоочередное требование свободы эмиграции — вперед всех гражданских свобод. Не понимал, что взывает к глухому, с которым к тому же и говорит-то на разных языках. Не понимал, чьим рупором давно стал житейски наивный Сахаров. Но в поздней автобиографии, все уже понявший, он припечатает: «Дождалась Россия своего чуда — Сахарова, и этому чуду ничто так не претило, как пробуждение русского самосознания!»

Именно этого — пробуждения русского самосознания, начавшегося с «Августа Четырнадцатого», — и не мог простить Солженицыну противный лагерь, расчетливо поднявший на щит анкетно-русского Сахарова. Не могли простить прежде всего эмигранты «третьей волны». Которым «Россию уже не жалко» и большая часть которых покинула СССР по израильской визе, «за легкой жизнью, подальше от русских скорбей». И — «что я «великорусский националист» — кто же пригвоздил, если не Сахаров? Всю нынешнюю эмигрантскую травлю кто же подтолкнул, если не Сахаров, еще весной 1974 года?». Отношения с этой эмиграцией Солженицын определил четко: «Э, нет, я не ваш! Э, нет, простите, я не эмигрант, и во всяком случае не Третий». Сокрушительный ответ этим Третьим он дал в статье «Наши плюралисты» (1982 год).

Но не простили открытого разворота в русскую сторону ему и многие вчерашние поклонники, сотрудники и даже друзья, оставшиеся на родине, такие как Алла Гербер, Андрей Нуйкин, Егор Гайдар, Юрий Афанасьев, Григорий Бакланов, Давид Самойлов, Людмила Улицкая или даже бывший товарищ по «шарашке» Лев Копелев. Если Запад смаковал интервью Ольги Карлайл и Андрея Синявского под заглавием «Опасности национализма Солженицына», то здесь в ход пошли «признания разочарованных», суть которых сводится к воздыханиям: а мы-то ему верили, а мы-то им восхищались, его поддерживали, а он-то оказался не нашего лагеря! Не наш! А раз не наш — то теперь уж и не гений, и не титан, и не герой, и даже просто не талант... «Нам было обидно, стыдно, грустно... Мы прощались со своим Солженицыным» (Алла Гербер). Врали, конечно: никогда он для них «своим» не был.

Впрочем, не брезговали приемчиками и похуже. Так, один литературный пигмей, упоминать которого по имени много чести, написал целую книгу-памфлет, где изобразил Солженицына въезжающим в Россию на белом коне с целью установления лубочной православной монархии... Миф о Солженицыне как о рвущемся к власти вожде русского национализма был особенно живуч и, увы, особенно несправедлив, беспочвен.

Сознавая, по-видимому, всю пошлость, легковесность и низкопробность многочисленных обвинений в адрес Солженицына, суть которых сводится к одному — «не наш!», его противники по обе стороны границы (здесь я не имею в виду партийно-гэбэшную клику, это отдельный разговор) дружно сошлись на самом «криминальном» по западным, да до недавнего времени и по российским, понятиям обвинении: антисемит. Чтобы уж бить — так наверняка.

Бытует небеспочвенное и сверхвлиятельное мнение, что антисемитом является всякий, кто знает правду о евреях и не считает нужным ее скрывать. Солженицын вполне подходит под эту категорию. По этой причине оценка его миротворческого труда «Двести лет вместе» была предрешена во всем том лагере, в России и вне ее, где превозносили Сахарова, а его обвиняли в измене идеалам и в русском национализме. Как лестно было этим людям когда-то считать титана своим! Как горько, неприятно и страшно — разубедиться в этом. И как сладко заявлять теперь — мол, «не титан, а антисемит»! Кампания, раздутая против Солженицына в связи с выходом одиозного двухтомника, вынудила его даже к большой контрнаступательной статье «Потемщики света не ищут» (октябрь 2003-го). Да уж какой там свет!..

Хотя, как метко заметил Валентин Толстых, ни один настоящий антисемит (как, впрочем, и юдофил) не назвал бы подобный труд «Двести лет вместе», но однозначная оценка всем тем лагерем книги как антисемитской вряд ли будет теперь пересмотрена — ведь никакие факторы, побудившие ее написать, никуда не исчезли. Не стану здесь обсуждать книгу по существу, скажу лишь, что ни источниковая база, ни исходная позиция автора «над схваткой» не кажутся мне убедительными, основательными в отличие от одновременно вышедшей в свет «Трехтысячелетней загадки» Игоря Шафаревича. В итоге же нельзя не признать, что своей конечной цели — «протянуть рукопожатие взаимопонимания» — автор ни в коей мере не достиг ни у одной из сторон. А если учесть, что главное, чего он достиг, это легализация самой темы, которая теперь непременно будет прорабатываться дальше и дальше, углубляя и расширяя все мелкие и узкие места, то можно уверенно сказать, что перед нами — своеобразный механизм русско-еврейской дезинтеграции, который я назвал бы «самоходный каленый клин».

ПРОИГРАЛ ИЛИ ПОБЕДИЛ?

Думаю, что победил, ибо добился воплощения всех главных мечтаний, достиг всех главных целей, которые сознательно себе ставил. Разве что только русских с евреями не помирил. А если чего не добился — так ведь, значит, и цели такой не было. Хорошо ли это, правильно — или плохо, наверняка судить мы не можем. Мы можем только сожалеть о возможностях, на наш взгляд, упущенных, но это была его жизнь, и он распорядился ею так, как распорядился.

А многим ли дано такое счастье, такая воля — распорядиться своей жизнью? Ох, нет! «О мощный властелин судьбы!» — сказал об одном из таких немногих Пушкин.

На этой оценке и можно бы поставить точку.

Но дело в том, что Солженицына больше нет, а мы-то живы. И обустраивать Россию нам придется дальше без него. Что же значит для нас тот огромный факт, что такой человек был и остается нашим современником? Остается, пока нас тревожат проблемы, о которых он сказал свое веское слово. Живым гениям верят неохотно, их предпочитают оспаривать — это возвышает спорящего в собственных глазах. Да и нет пророка, говорят, в своем отечестве. Но смерть ставит последнюю пробу на наследии великих. И мне думается, что пришло время вновь и вновь обращаться к мыслям Солженицына о нашей стране и о нашем народе, сделать их привычной точкой отсчета в своих размышлениях. Это не значит, что надо бездумно соглашаться со всем, что им написано. Это лишь значит, что у нас в руках есть некий чертеж, эскиз, над совершенством которого надо работать и работать. И если в части будущего этот чертеж не раз, видимо, изменится, то в части фиксации настоящего он объективен и точен, а это значит — фундамент будущего уже заложен. Заложена и идейная основа: русский национализм (как высшая фаза патриотизма) плюс демократия.

Самое время задать тут последний вопрос: насколько можно Солженицыну доверять?

НАШ ИЛИ НЕ НАШ?

Понятно, контекст вопроса определен общей направленностью нашего дискурса. С кем был и остается Солженицын — с русским народом или с его недругами?

Клевета, кривотолки, недоразумения и непонимание выпали ему в полной мере, соответственно масштабу личности. И главной целью всех нападок, исходили ли они от обер-русофоба Андропова и его ведомства или от мнимого товарища по борьбе Сахарова и его лагеря, было — оторвать Солженицына от народа, выставить его отщепенцем. Задача, как показало время, заведомо не имевшая решения и провалившаяся в полной мере.

Да, был момент, когда Солженицын противопоставил народ «сидевший» — народу «просто жившему», противопоставил правду расстрелянных и замученных, невинно убиенных — правде благополучно выросших и состоявшихся при советской власти, как бы забыв или не зная, что народ-то один и правда у него — одна. Значит ли это, что он, ставший голосом ГУЛАГа, сделался отщепенцем? Ни в коем случае! Кто же еще так слит от века со своим народом, как народные печальники и заступники? Разве дерзнем мы назвать отщепенцем митрополита Филиппа, вставшего на защиту относительно немногочисленных жертв опричнины?

Был и другой момент, когда только что вернувшийся в Россию Солженицын еще не понял до конца, что такое Ельцин и компания, воспринимал его как своего подельника по разгрому коммунизма, наивно полагал, что встреча с президентом (в 1994-м), периодические выступления по ОРТ (15 минут раз в две недели, серия продлилась менее года) могут что-то изменить.

Но вскоре все иллюзии рассеялись. Уже в 1994 году он заговорил о «Великой Русской Катастрофе

90-х годов ХХ века», а в мае 1998-го вышла «Россия в обвале», где черным по белому выведен итог: «Русский народ в целом потерпел в долготе ХХ века — историческое поражение, и духовное, и материальное. Десятилетиями мы платили за катастрофу 1917 года, теперь платим за выход из нее — и тоже катастрофический. Мы сломали не только коммунистическую систему, мы доламываем и остаток нашего жизненного фундамента». Немного погодя, в том же году, он отверг ельцинскую награду — орден Андрея Первозванного: «От верховной власти, доведшей Россию до нынешнего гибельного состояния, я принять награду не могу». А в 2000 году, комментируя уход Ельцина с поста президента, припечатал: «Разгромлены или разворованы все основные направления нашей государственной, культурной и правительственной жизни. Снятие с Ельцина ответственности я считаю позорным. И, наверное, не только Ельцин, но и с ним еще сотенка-другая тоже должна отвечать перед судом». Вот такая эволюция: от конфиденциальной встречи с Ельциным в 1994 году с доверительным изложением всего увиденного и понятого за проезд от Владивостока до Москвы — до «банду Ельцина под суд!».

В другом месте Солженицын остроумно охарактеризовал эпоху 1985-1995 годов как достойную эпопеи под названием «Желтое Колесо». Цвет предательства и измены, цвет демагогии и обмана, вульгаризации всего и вся, цвет масскультуры и символ оболваненных масс — таков цвет рокового времени перемен, по Солженицыну, цвет перестройки. А какую характеристику выдал он в том же 2000 году правящей клике, захватившей власть в 1991-м? Тут ни убавить ни прибавить: «Наш нынешний политический класс — невысокого нравственного уровня, и не выше того интеллектуального. В нем чудовищно преобладают: и нераскаянные номенклатурщики, всю жизнь проклинавшие капитализм — а внезапно восславившие его; и хищные комсомольские вожаки; и прямые политические авантюристы; и в какой-то доле люди, мало подготовленные к новой деятельности».

Надо ли договаривать, с кем мы должны числить Солженицына? Впрочем, чтобы не осталось и тени сомнений, дам слово человеку-бренду, Анатолию Чубайсу: «Ненависти такого накала к современной России, как у Александра Исаевича Солженицына, я давно не видел даже у Геннадия Андреевича Зюганова (что неудивительно, так как Зюганов давно вписался в систему. — А.С).. <...> Я знаю, что искренняя позиция Солженицына — это глубокое убеждение в том, что результаты приватизации нужно отменить».

Но ведь их и впрямь нужно отменить — не в отношении квартир или дач, разумеется, или мелкого и среднего бизнеса, а в той их части, которая касается недр, естественных монополий и стратегических производств. Это всем понятно. А отчасти уже и делается командой Путина. Но для Чубайса Солженицын страшен. В ненависти к современной, то есть именно ельцинско-гайдаровско-чубайсовской, России он справедливо ощутил и ненависть к себе лично. Для нас же реакция Чубайса — лакмус: наш Солженицын, наш! Не отдадим никому. Отреклись от него либерал-демократы — и слава Богу.

И еще одна фраза Чубайса, сказанная в 2000 году, заставляет задуматься: «Увлечение Путина идеями Солженицына, который остается непререкаемым моральным авторитетом, крайне опасно». Так отозвался он о визите нового президента в Троице-Лыково. Сказалась ли та встреча на событиях последующего восьмилетия? Об этом наверняка знает только сам Путин. Хотя, возможно, кое-кто из олигархов, потерявших свое положение, тоже имеет на сей счет свое мнение. Так или иначе, но Путин еще дважды посетил Солженицына. Один раз — при жизни, после присуждения Государственной премии в 2007 году; тогда президент поблагодарил писателя за «деятельность во благо России». Второй раз — в дни прощания с великим русским человеком. Иногда мне думается, что знаменитое признание Путина в своем русском национализме «в хорошем смысле слова» как-то связано с этой его дружбой. Если так — возможно, наши дела не так уж плохи.

Впрочем, поживем — увидим.

В России, как известно, надо жить долго.

Солженицын это блестяще доказал.

Републиковано с сайта журнала «Политический класс», № 48 (декабрь 1998)

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram