Свобода мысли versus свобода слова

Философический комментарий
к открытому письму участников круглого стола
«Россия сегодня: наступление на свободу мысли»

Свобода мысли в отличие от свободы слова по-прежнему рассредоточена в гетто дискриминации, сдерживая развитие языка в русле уголовной ответственности, в то время как уголовное преследование за философское мышление выряжается в одежды экстремизма и его идеологии; свобода мысли является трансцендированием философии к истокам немыслимого — тому, что имел в виду Витгенштейн, когда произнёс: «О чём невозможно говорить, о том следует молчать»; Генисаретский: «Немыслимые возможные или невозможные в реальности миры — это скрытая от мысли, но вполне доступная для иных способностей человека граница между подверженностью судьбе и тем невозможным для мысли, что становится возможным только в опыте испытания судьбы.

Здесь же проясняется смысл созначности возможности/невозможности с ценностностью. Аксиоматические (мыслимые) и энигматические (не охваченные мыслью) состояния сознания/воли соотнесены именно с возможным и невозможным для мысли в этих состояниях, что, между прочим, свидетельствует об экзистенциальной независимости лица от мысли как таковой»[1].

Свобода мысли остаётся единственным гетто подлинной свободы, где ещё не ступал ни один дискриминационный «изм». Философия, существующая на грани уголовного наказания, может найти свой призор, как правило, в письменном столе, а сам модус философствования в стол становится аутентично-киническим, позволяющим отказаться от критических напластований критики цинического разума (Слотердайк). Идеологическая репрессия против философии превращает философа в сверхидеолога, способного дать риторический ответ тому этосу, который исходит из конъюнктурных потребностей, будучи фундированным не столько правом и рынком (Ашкеров), сколько беззаконием (несправедливостью) и хозяйством (Булгаков). То, что невозможно офилософить, включая учебники по философии (Гиренок), является самым мизософским вызовом, который требует соответствующей трансгрессии: если философия с точки зрении лексической сочетаемости не может быть приписана любому предмету, то следует пересмотреть само понятие лексической сочетаемости, но уже с философской точки зрения; запрет на философию педофилии или философию инцеста отдаёт всеядной сочетаемостью, которая может приписать философии какое угодно дополнение, несмотря на то, что языковая комбинаторика далека от словесной эквилибристики.

Законодательный запрет на философию, ставящей своей целью освобождение свободы мысли для поиска риторического ответа о границах человеческого разума, каким бы историческим априори он ни привиделся, должен стать последним пристанищем деконструкции, если она не хочет, чтобы её окончательно списали в методологический утиль; речь идёт о философской юрисдикции и критике юридического разума.

Философская юрисдикция распространяется даже на Зевсову эгиду, беря её под анонимную защиту, тогда как всеядность философии становится тем философским камнем, с помощью которого можно превратить всякую вещь в золотоносную жилу вечно возвращающейся метафизики. Свобода мысли постулирует собственные пределы легитимности, и если они входят в противоречие с подмножеством внутри самой философии, то последняя несёт онтологическую ответственность (право на существование) за свободу мысли, которая всегда может пренебречь несвободной мыслью, ранее репрессированной.

Дискриминация в отношении свободы мысли отвечает на онтологическое основание права как границе между бытием и мышлением, перевёрстывая основной вопрос философии в основной парадокс философии: «Каковы философские основания для запрета свободы мысли?»; свобода мышления угнетает там, где не существует различия между свободой именования и свободой действия, в противном случае свобода мышления может быть ограничена законодательством: «Имеет ли феноменология приоритет, фундирующий правовую гарантию мышления?»; свобода мысли в назидание свободе слова отстаивает такое представление о человеке, благодаря которому человек остаётся свободным, то есть открытым для новых форм отчуждения своей сущности[2] (мышление par excellence — ошибка в дефиниции, предполагающая нормирование того, что свободно по определению, а потому бессмысленно в ущемлении девиантного права[3] (например, права на запрет свободного мышления:

«Мотив, двигавший мной, очень прост. Надеюсь, для многих он послужит достаточным оправданием. Это любознательность — во всяком случае, тот единственный вид любознательности, который заслуживает того, чтобы его проявлять с некоторым упорством: речь идёт о любознательности, позволяющей отделиться от себя, а не о той, которая присваивает себе полученное знание. Чего бы стоила пытливость, если бы она обеспечивала лишь присвоение знания, а не избавление от того, кто знает, — в той степени, в какой это возможно? Есть такие моменты в жизни, когда постановка вопроса о том, можно ли думать и воспринимать не так, как принято думать и видеть, необходима, чтобы продолжать смотреть и размышлять. <…> Разве философия — я хочу сказать работа философа — не является критическим осмыслением себя? И разве она не состоит в том, чтобы не осенять легитимностью то, что уже известно, а попытаться узнать, как и в каких пределах можно думать по-другому» (Фуко[4])).

Если нетерпимое безразличие к противоположной стороне не нуждается в своей легитимации, а только в лояльности, то следует признать нейтрализацию нетолерантности тем компромиссным решением, которое не различает между свободой мысли и свободой воли; право на нетолерантность — это разновидность не столько девиантного права, сколько девиантной справедливости, определяемой отнюдь не политкорректно, а посредством бессознательной мотивации, когерентной юридическому бессознательному; язык политкорректности представляет собой антиязыковой феномен, препятствующий воязыковлению того, что взывает из утробы неполиткорректности, находя выражение в девиантном мышлении, которое в свою очередь компрометирует свободу мысли; если свобода мысли противостоит свободе воли, принуждая к паритету недеяния, то свобода слова становится единственным средством обнаружения несправедливости, которая, словно хамелеон, толеранствует не вопреки справедливости, а вопреки праву; девиантное право — это право на бесправие в условиях свободы воли, канализируемой свободой мысли в свободе слова.

Свобода мысли, не будучи юридически легализованной, остаётся замкнутой на свободу слова, субстратом которой выступает естественный язык, а не язык самого мышления (Фодор) (если свобода мысли раскрепощает язык мышления наряду с естественным языком, следы которого противоречивы во внутренней речи, то свобода слова сковывает внутреннюю речь внешней формализацией, стесняющей естественный язык перед мышлением вслух, а также ставящей под сомнение сам статус внутренней речи как речи мышления); если внутренняя речь не является разновидностью мышления, а паразитирует на нём благодаря языковому субстрату, то свобода мысли не может быть противопоставлена свободе слова, потому что известны другие формы мышления и соответствующий им спектр свободы (уголовная ответственность за языковое мышление, как правило, регистрируемое в модусе внутренней речи, но рассчитанное на (анти)языковое мышление как таковое, не должно распространяться на мышление вслух, которое могут позволить себе не столько ревнители внешней речи перед внутренней речью, сколько свободомыслящие вслух независимо от того, насколько их внутренняя речь развоплощена во внешней речи); тот, кто мыслит вслух о преступлении, предумышленный характер которого заверяет презумпцию невиновности, не может быть призван к ответу до самого деяния, не рискующего быть выраженным на языке немыслимого.



[1] Всё это задаёт широту культурно-ценностного и личностного выбора для самоопределения в ситуациях, осознаваемых через переживание ставшего возможным. Допуская свободу принятия чего-то или отказа от него в помышляемом/непомышляемом и возможном/невозможном, мы различаем:

  • в помышляемых возможных мирах: претворение мыслимого через творческую деятельность в реальном мире или воздержание от этого, способное, между прочим, обернуться изменой реальности;
  • в непомышляемых возможных мирах: превозможение невозможного путём открытия новых горизонтов познавательной постижимости или творческой достижимости либо отказ от этого, неминуемо приводящий к сужению горизонтов мысли и сокращению спектра перспектив деятельности;
  • в помышляемых невозможных мирах: самоограничение, отречение от деятельности в невозможном или же попадание в разнос, непродуктивные затраты сил, рассеивающие энергию мысли и действия;
  • в непомышляемых невозможных мирах: преткновение непродуктивной мыследеятельности, провал за провалом в чёрные дыры немыслимо невозможного.

(Генисаретский О. И. Навигатор: методологические расширения и продолжения. – М., 2003. – С. 61)

[2] Д. Эрибон: «Базируясь на данных 1972 года, Мишель Фуко и его друзья пытаются показать, как отчаянный всплеск коллективных акций сменился самой драматической формой индивидуального протеста. Авторы приводят множество конкретных примеров, однако наибольшее впечатление производят письма, написанные осенью 1972 года, незадолго до самоубийства, неким человеком, чьё имя скрыто за инициалами «Н. М.». Ему тридцать два года. В тюрьме он провёл пятнадцать лет. Как гомосексуалиста его подвергли изоляции, поместив в карцер, и он повесился. Письма, написанные им, когда он находился под воздействием снотворного, поразительные, берущие за душу, снабжены небольшим неподписанным комментарием – правило анонимности, видимо, вытекало из стремления говорить от лица ГИТ. Но этот комментарий был написан самим Фуко, на которого письма оказали сильное впечатление. Он считает, что столкнулся со своего рода идеальным случаем, когда душевные и интеллектуальные порывы “с большой точностью передают то, о чём думает заключённый. А это вовсе не то, о чём, по нашим представлениям, он должен думать”». (Эрибон Д. Мишель Фуко. М., 2008. – С. 250)

[3] Д. Эрибон: «Для Фуко суд – это воспроизведение буржуазной идеологии: «Суд подразумевает также, что существуют категории, общие для всех (например, относящиеся к уголовному праву – кража, мошенничество, или нравственного порядка – честность, нечестность), и что все готовы с ними считаться. Эти идеи являются оружием, при помощи которого буржуазия осуществляет свою власть. Поэтому идея суда народа меня смущает, особенно если интеллектуалам предлагается играть роль прокуроров или судий. Ведь именно при посредничестве интеллектуалов буржуазия расцвела и создала сюжеты, о которых мы говорим». (Там же. С. 270)

[4] Там же. С. 367

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram