Философия одиночества. О цивилизационном психоанализе Вадима Цымбурского

Сегодня с разных сторон мы слышим о торжестве идей Цымбурского в жизни новой России.

«Цымбурский являл собой пример редкого политического мыслителя, чьи идеи нашли признание и воплощение при жизни», сделав возможным, в частности, «переход на внешнеполитический язык «мюнхенской речи», – утверждает Егор Холмогоров.

«Человек реально создал ядро политической идеологии, которая была реализована государством при Путине», – вторит ему Юрий Шевцов.

Цымбурский «фактически предвосхитил всю оборонную политику нашей страны в рамках ШОС», – добавляет Борис Межуев.

В случае с концепцией ШОС, наверное, это близко к истине. Но в главном суждения об историческом торжестве Цымбурского трагически неверны. Его идеи получили в последние годы довольно широкое признание, но, увы, не воплощение.

В понедельник я перечитал «Остров Россия» и удивился тому, до какой степени эта работа актуальна – именно в своей критической части. В части сопротивления – политическому и интеллектуальному «мейнстриму».

Не только девяностые, но и нулевые годы прошли под знаком той нездоровой игры, от которой предостерегал Россию Цымбурский. Игры в чередование наступательных и реверсивных фаз «похищения Европы». Мы по-прежнему колеблемся в этом истерическом диапазоне: от козыревского атлантизма до примаковского континентализма, от антитеррористической коалиции до мюнхенской речи, от стратегии обмена активами (российско-европейского - в энергетической сфере) до газовых войн, от заискиваний до угроз – и обратно.

«Я не верю в новый четвертый цикл «похищения Европы»… И однако страшусь его, с той его чудовищной неорганичностью, которую он способен представить своим плевком против… ветра мировой и русской истории», - писал мыслитель. И конечно, он прав – никакого четвертого цикла «похищения Европы» (три первых разыгрались в великие эпохи петербургской и советской России) – нет и, вероятно, не будет. Но есть и будет – затянувшаяся пародия на «эру русского европеизма», лишенная ее величия, но множащая ее дурную бесконечность.

И так – до той поры, когда наше возвращение домой, о котором прекрасно сказал Крылов, станет, наконец, не только фактом российской географии, но фактом российской стратегии.

***

Одним словом, островная альтернатива не вошла в государственную политику минувших лет. На этот счет не стоит питать иллюзий. И тем не менее, ее историческое осуществление уже началось: она заняла некую контрольную высоту в общественном сознании, обрела – о чем я уже имел случай писать – потенциал интеллектуального превосходства.

Многие, включая и самого Цымбурского, справедливо говорили о том, что изначально «Остров Россия» не нашел своего читателя. В какой-то момент, был соблазн предположить, что перед нами – очередные вариации на тему «непризнанного гения» и «пророка» непонятого «в своем отечестве».

А это пошло. Опасения Вадима Леонидовича по поводу такой участи я прекрасно могу понять.

Но оказалось, что «Остров» и его автора ждет нечто иное и настоящее. Они не просто нашли, спустя некоторое время, своего читателя. Нет. В каком-то смысле, они его создали.

Понимание – например, между писателем и читателем, – требует общности структур внутреннего опыта. Или, иначе, наличия неких интерсубъективных «структур понимания», существующих «между» ними. На момент написания «Острова», соответствующих ему «структур понимания» в российской политико-гуманитарной культуре просто не было. Но они возникли – благодаря силе и точности сказанного слова, настойчивости, с которой автор развивал и раскрывал сказанное в серии новых работ, и вероятно – благословению свыше.

Но это не все. Помимо «общности структур», понимание требует отсутствия препятствий к пониманию. В том числе, психологических препятствий – в данном случае именно они наиболее важны и интересны.

С этой точки зрения, дело обстоит так: там, где русское сознание не слышит Цымбурского, оно невротически не хочет его слышать.

Вероятно, здесь я и сам рискую быть непонятым, попробую выразиться яснее: концепция Цымбурского затрагивает некие глубокие «неврозы» русского сознания, которые, с одной стороны, могут «блокировать» ее восприятие, но с другой – вступают с ней в резонанс и делают ее жизненно важной, как форму цивилизационной психотерапии. Или, если угодно, цивилизационного психоанализа.

Каковы же эти геокультурные неврозы? Навскидку, я бы назвал три из них. Во-первых, это «территориальный невроз». Во-вторых, «европеистский невроз». В-третьих –«апокалиптический».

Их переплетение и преодоление составляет интригу цивилизационного психоанализа по Цымбурскому. Остановимся на этом подробнее.

Территориальный невроз.

Нет, я имею в виду не русскую одержимость пространством как таковую. В конце концов, в паттерне России-острова поэтика пространства играет не меньшую роль, чем в имперском континентализме. Я имею в виду вполне определенную, исторически конкретную травму, которая связана для нас с территориальными потерями конца ХХ века.

Травму, которая мешала и мешает нам спокойно взирать на политическую карту мира и называть ужавшееся розовое пятно в ее верхней части – Россией.

Что сказать человеку, который приходит и, спокойно разглядывая это ужавшееся пятно, говорит – «Для России сейчас очень хорошее время, дело только за политиками, которые это поймут» (такова завершающая фраза «Острова России»)?

Первая, вполне естественная реакция – попросить его удалиться и не осквернять нашу святую скорбь.

Но если в нас осталась доля интеллектуальной честности, равнозначной подчас мужеству принять мир таким, каков он есть, и, как выражался по схожему случаю Гегель, «выдержать бытие», то вторая реакция должна быть иной. Следует честно признать, что вся эта постимперская скорбь не столько питает волю к реваншу, сколько подрывает волю к жизни.

Ведь речь не просто об утраченных землях – сельхозугодьях, заводах, городах, недрах, – а о материализованном смысле трех великих столетий русской истории, безвозвратно пущенном по ветру.

Катастрофа такого масштаба не допускает простых, механических реакций гнева или отчаянья. Она совместима с жизнью лишь в том случае, если изживается на пути серьезной ревизии собственных оснований, новой сборки «исторического Я».

Последняя не имеет ничего общего с отречением от прошлого, скорее наоборот, является единственно верной стратегией исторической преемственности в тех случаях, когда инерционная преемственность невозможна. Не случайно Цымбурский говорит о трех типах реакции имперского ядра на утрату имперской периферии – как о трех формах наследования: «эпигонство», «реваншизм» или «сознательная ревизия самоопределения».

Понятно, что сейчас мы замкнуты в политическом и эстетическом тупике эпигонства (даже «реваншизм» предстает как одна из его модуляций), об этом уже шла речь в начале статьи. Понятно также, что «сознательная ревизия самоопределения» – единственный выход.

Эту ревизию и предпринимает Цымбурский – предпринимает, по сути, новое открытие России, отважившись представить «паттерн России – «острова», отложившийся в контурах РСФСР, которые казались «химерой» как нашим «имперцам», так и многим критическим либералам» – в качестве «постоянной, сохранявшейся с XVII в. альтернативы тому разрастанию России – «хартленда»», которое вело ее к геополитическому самоубийству через растворение в континенте.

Мыслитель возвращает нас к развилке XVII века, когда Россия не «приросла», а, по его убеждению, «создалась» Сибирью и вышла на тихоокеанский рубеж. Но – так и не состоялась в своем самодовлеющем качестве, предпочтя бросить всю новоприобретенную геополитическую массу на весы еропейского баланса сил.

В конце ХХ века, когда блестящая европейская игра кончилась полным провалом, сама судьба возвращает нас к невыполненной домашней работе – работе по освоению «трудных пространств» русского востока и строительству русской тихоокеанской политики.

Так мужество мыслить приводит к мужеству жить: вместо ситуации жизненного краха мы получаем ситуацию второго шанса. Дело, как и прежде, за нами и нашей способностью им воспользоваться.

Европеистский невроз.

До сих пор европейская политика была для нас экзистенциальной зоной, в ней мы боролись не столько за обеспечение своих интересов, сколько за оформление своей идентичности. Европа никогда на была нашим другом, но всегда была нашим "другим", взгляд которого мы стремились неким образом спровоцировать, заслужить, поймать, чтобы опосредовать им свое Я. Поочередно мы то нависаем над ней, чтобы определить себя через ее испуганный взгляд, то отрекаемся от самости - чтобы определить себя через снисходительный. В фазе самоотречения "похищение Европы" выворачивается наизнанку и предстает в виде "возвращения" в нее.

В этот нервический диапазон укладывается и либеральное западничество, и евразийский континентализм (сводимый к «похищению Европы», как в своих эмоциональных подтекстах, так и в своих геополитических последствиях).

Как ни назови эту европоманию – истерией или садо-мазохизмом – в ней определенно есть что-то нездоровое и недостойное великой нации.

Изживание европохитительского фантазма достигается за счет понимания того, что, по законам жанра, он заведомо лишен позитивной реализации.

Во-первых, даже при самых благих интеграционных намерениях, русский европеизм является главным камнем преткновения в российско-европейских отношениях.

«Наши западники никогда не желали отдать себе отчет в том, что именно в качестве европейской нации Россия по огромности ее, даже независимо от умыслов ее лидеров, с европейским равновесием несовместима. Напротив, политический истеблишмент Запада очень рано осознал связь нашей европомании с исходящей от нас угрозой этому субконтиненту…» - констатирует Цымбурский.

Во-вторых, даже при самом немыслимом экспансионистском успехе, «похищение Европы» является для России формой цивилизационного самоубийства: «самый глубинный подтекст имперского «похитительства» — искус растворения «острова» в Европе-континенте, игра на грани самоуничтожения России».

Или иначе: «максимальная континенталистская самореализация России почти неотличима от ее самоуничтожения».

Апокалиптический невроз.

Здесь, как и в первом случае, под «неврозом» я имею в виду не эсхатологическую заостренность русской геополитики как таковую (она неотъемлема от нашей исторической сути и в полной мере присуща концепции «Острова России»), а то мессианское прочтение апокалиптического сюжета, в рамках которого Россия неизбывно ответственна за судьбы мира и, следовательно, обречена на участие в любой глобальной потасовке с метафизическим потдекстом.

Совсем не случайно, уже написав «Остров Россия» и серию сиквелов к нему, Цымбурский обращается к теме «Апокалипсиса» – одновременно как филолог-герменевтик и геополитик. Он перебрасывает мост от политической прагматики «островной» идеи к ее политической теологии.

Российский европеизм и континентализм всегда были тесно связаны с максимальным вовлечением в глобальное идеологическое размежевание, посредством идей Священного Союза или мировой революции или любого другого кода различения всемирного «добра» и «зла» сообразно духу эпохи.

Островная идея, констатируя, что сжавшаяся, вернувшаяся на остров Россия объективно утратила значение одной из несущих конструкций миропорядка, видит в этом уникальный шанс дистанцироваться от судеб мира, отделив от них свою собственную судьбу.

Вернее сказать, эта идея оставляет за Россией единственную большую ставку в мировой игре – и она состоит в том, чтобы, насколько это возможно, не допустить кристаллизации «единого мира». «Будущее для России выглядит так: - говорит Цымбурский в одном из интервью, – или расколотая Россия в некотором эталонно едином мире, или единая Россия в признанно расколотом мире».

«Единый мир», стань он вдруг реальностью, равно опасен для России, как своей стабильностью, так и своей шаткостью. По сути, это две стороны одной медали: не отклонив приглашения стать частью нового мирового порядка, мы не сможем отклонить и логически следующего за ним приглашения стать частью нового мирового хаоса, нового мирового разлома. Последний, с высокой вероятностью, будет стилизован не в духе «баланса сил» XIX века, чем пугают нас американские и европейские авторы, а во вполне постсовременном духе «всемирной гражданской войны» (холодной или горячей), в которой обе стороны будут связаны презумпцией «единого мира» и сгруппированы вокруг неких «глобально значимых» альтернатив.

По состоянию на 2001 г., когда писался «Апокалипсис на сегодня», контуры этого разлома были весьма наглядны: «международное сообщество» против «международного терроризма» или, говоря шире, глобальная «империя» против вызревающих в ее недрах, функционально производных от нее субверсивных сил.

В этом конфликте Системы и Антисистемы Россия должна видеть себя силой внесистемной – это трудный, но единственно верный выбор, который и призвана обосновать авторская герменевтика «Апокалипсиса». И в частности – осмысление Армагеддона как неправедной чужой войны (прототипом которой служит Косово), катэхонта – как безблагодатной чужой силы (пытающейся «подморозить историю, положив ей конец в собственных рамках»), разрушения «Вавилона» («восстание десяти рогов» с прототипом в феномене 11 сентября) – как скверной чужой революции.

Автор прекрасно понимает, что трактуемые им в кодах Апокалипсиса события рубежа веков (сюжетная линия, ведущая от Косово к 11 сентября) – отнюдь не развязка в судьбе «универсального Вавилона» (глобальной империи под сенью США). Напротив, это некая увертюра, пунктирно предвосхищающая логику большого сюжета, в центре которого – столкновение «универсального Вавилона» с его собственной тенью (комплексом разрушительных сил, вызванных к жизни глобализацией). Цымбурский подчеркивает, что этот сюжет только начал свое раскрытие.

И дальше он резервирует за собой некое слово на будущее – на тот более или менее отдаленный момент времени, когда описанный им большой сюжет будет близок к своей кульминации. Он говорит о том, что предпринятое им осмысление фигур и сюжетов Апокалипсиса «может геокультурно востребоваться, когда обстоятельства сделали бы предпочтительным отцепить российский вагон от идущего к точке взрыва поезда «мировой цивилизации»». А также – что оно представляет собой «потенциально сильнейшее основание православной политики или, если угодно, политического православия, – будь такая политика и такое православие сколько-нибудь мыслимы в новом веке».

Любопытно отметить, что, вероятно, именно эти слова, сказанные в декабре 2001-го, представляют собой дебют концепта «политического православия» в новом веке. И они же служат наилучшим предостережением от его перерождения в поверхностный лозунг.

Не удивлюсь, если наши записные политправославные назовут апокалиптический изоляционизм Цымбурского, например, – отказом от религиозной миссии. Но это не так. В апокалиптической перспективе, близкой и далекой, миссия России-острова – не поставка пушечного мяса для Армагеддона и иных битв за планетарный порядок, а силовое удержание собственного геокультурного мира на обочине коллапсирующего планетарного порядка.

Если уж использовать высокий слог, то это не катэхонт, это хорошо вооруженный ковчег.

 

P.S. Стоит задуматься о том, что лежит в основе всех трех перечисленных геокультурных «неврозов». Конечно, это большой и отдельный вопрос. И все же, рискну предположить, что это страх цивилизационного одиночества. Не так-то легко остаться наедине с судьбой. Но от собственного страха нельзя сбежать. Единственный путь – двигаться ему навстречу.

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram