Реабилитация демократии

Небольшое погружение в проблемы политической лингвистики и … психиатрии

Начну с лингво-политологического пояснения, обращенного к уважаемым французским коллегам. Их позиции очень близки к тем, которые я разделяю – это и подлинное, искреннее уважение к религии, к национальному суверенитету, и стремление расширять контакты с Россией с учетом ее национальных интересов, и готовность отстаивать свою точку зрения в режиме открытого диалога и сотрудничества. Однако даже самые искушенные профессионалы, находясь в России, могут не знать некоторых особенностей нашей подвижной и изменчивой политической культуры, в том числе языковой.

В рамках международных дискуссий, в том числе о природе демократии, важно учитывать некоторые принципиальные несовпадения, связанные с коннотацией ключевых понятий в различных языках и культурах. Эти несовпадения зачастую остаются незамеченными и для самих ученых, когда они используют одни и те же термины, вкладывая в них порой незаметно для себя противоположные смыслы. Дело в том, что в современном русском языке, в самом узусе, еще в 90-х годах прошлого века произошли глубокие изменения, которые, к слову, не чувствуют некоторые наши бывшие сограждане, покинувшие Россию до этого перелома. Изменения эти пока не зафиксированы в словарях, но надолго впечатаны и в коллективную память, и в сам русский язык – как «бытовой», так и политический. И должны пройти долгие годы, чтобы эти смысловые наслоения, отличающие наше понимание реалий и категорий, были стерты.

К примеру, ни во Франции, ни в Великобритании, ни в США, насколько мне известно, никому в голову не придет полностью отождествить столь разнокачественные явления, как демократию и шизофрению, а тем более соединить их в одном слове. Это не означает, конечно, что наука прошла мимо связи между названным недугом и отдельными профессиями, где риски такого плана очевидны. А одно из направлений современного постструктурализма, сделавшего своим предметом и политику, и философию, так и называется – шизоанализ. Этот интерес понятен, так как среди даже самых известных политиков и мыслителей замечены люди с симптомами этого трудно диагностируемого и трудноизлечимого заболевания. Иначе было бы невозможно объяснить появление ряда теорий, а также многие политические решения и, в первую очередь, резкое наступление на многовековые традиции, в которых закреплена логика культурного развития народов. Но таковы, как известно, издержки профессии. Она всегда и повсюду привлекает сомнительных личностей, что особенно наглядно выявляется в условиях стабильно функционирующей демократии: захотят граждане избрать человека с отклонениями или нетрадиционными наклонностями, к примеру, – и изберут, и никто им не помешает. Поэтому сформировалось и вполне терпимое отношение к отклонениям, вплоть до признания их в качестве нормы.

Иное дело – ситуация в России. Здесь люди в подавляющем большинстве не признают такой нормы, поскольку волна демократизации совпала с приходом во власть совершенно неадекватных людей, не уважающих даже законы воровского мира и прозванных отморозками. Вероятно, по этой причине у нас крайне оскорбительным словом «демшиза» стали называть не отдельных людей, а целую плеяду публичных политиков и тех, кто на всех ступенях социальной лестницы выступал в поддержку процесса демократизации. Думаю, это отразилось не только на коннотации слова «демократия», но и на представлениях о недугах, относимых до того времени исключительно к области психиатрии. Теперь впору говорить о востребованности политической психиатрии, поскольку никакая логика – ни формальная, ни политическая – не способны объяснить столь заметный крен в сознании многих людей, наших сограждан, которые по сей день глубоко убеждены, что демократия и воровство – это синонимы, как, впрочем, либерализм и казнокрадство.

С одной стороны, я понимаю причину возникновения этой связки в России: куда приятнее себя индетифицировать с чем-то высоким и имеющим отношение к великим традициям в мировой науке и политике, а не с социальным дном. Такая потребность становится особенно острой, когда социальное дно превращается в социальные верхи, то есть в политический класс, который рекрутировался в 90-х годах зачастую из криминальных элементов, о чем все знают – и в России, и далеко за ее пределами. С другой стороны, такая социальная инверсия не могла пройти бесследно для психики нуворишей – тех, кто прошел школу захвата и передела общенародной собственности, чье сознание действительно раздваивалось. Человек одновременно играл две несовместимые социальные роли – повивальной бабки при рождении нового общества и гробокопателя, способного само это общество закопать живьем вместе с конкурентами.

По этой причине я лично избегаю вступать в дискуссии с представителями такого «раздвоенного» направления мысли:  во-первых, доброжелательного диалога все равно не получится, а во-вторых, можно нарваться на прямую агрессию с непредсказуемыми результатами. Однако мое представление о ценностях демократии и о демократии как о ценности сложилось до 90-х годов и поэтому я по старинке четко развожу понятие «вор» и «демократ», «либерал» и русофоб. И более того, надеюсь, что когда-нибудь и в России произойдет разделение фракций в лагере сторонников либерализма и демократии, лучшие из которых сами должны отмежеваться от тех, кто виновен в превращении этих вполне достойных уважения слов в грязные политические ругательства.

Вывод из сказанного однозначен: одна из главных задач, которые Россия должна решить, – это  реабилитация демократии и либерализма. Но решить эту задачу крайне трудно, как минимум, по двум причинам. Во-первых, как подметили наши французские коллеги, разочарование в демократии и либеральных ценностях – это едва ли не основной тренд эволюции массового сознания в странах Запада. А во-вторых, для реабилитации потребуется немало лет, так как для начала пришлось бы вернуться хотя бы к тому уровню уважения к демократии, который поддерживался даже при советской власти. Напомню, что классики марксизма, несмотря на жесткую критику буржуазной демократии, в целом вполне корректно относились к её завоеваниям хотя бы по той причине, что именно эти завоевания, по их мнению, могли послужить основой для прихода к власти пролетарских партий.

Демократия – не благо и не зло, а просто оружие…

Я отношусь к демократии двойственно, основываясь на собственном опыте совмещения научной, экспертной и политической деятельности, поскольку побывал и в «шкуре» парламентария, и в роли госчиновника, не утрачивая связи с основной профессией – преподавателя университета и независимого эксперта-аналитика, благо, законодательством такая связь не запрещена. Личные наблюдения подсказывают, что демократия – это не благо и не зло, а обоюдоострое оружие, с которым очень трудно обращаться и которое не всем и не всегда можно доверить. Навыки его использования приобретаются и шлифуются годами, а по мере усложнения социальных технологий они все чаще становятся сугубо профессиональным делом, доступным далеко не всем.

Сужение круга «избранных» происходит и потому, что эффективность политики зависит не только и не столько от личных качеств и способностей, от навыков и особых знаний, но и от устоявшейся и уникальной системы межличностных связей, усвоенных ролевых функций и множества других факторов. В результате все больший смысл приобретает старая формула, в соответствии с которой демократия определяется как власть хорошо организованного меньшинства над плохо организованным большинством. Эта формула по-разному толкуется в различных научных школах, а проследить ее возникновение крайне трудно, поскольку она, видимо, схватывает важную особенность любой разновидности демократии.

Вероятно, именно по этой причине демократию как оружие с большой осторожностью применяют в политической практике, а иногда вместо реального оружия дают народу, как детям, пугачи – игрушечные подобия, которые ничем внешне не отличаются от оригинала. Главная особенность демократии как оружия состоит в том, что оно доступно не только натренированным и вымуштрованным оруженосцам у трона, а всем свободным гражданам, ибо предполагает прямое участие народа либо в функционировании структур власти, либо в выборе тех, кто ее олицетворяет, либо и то, и другое в различных пропорциях и комбинациях. Пришел к этому выводу в начале 90-х годов не путем отвлеченного теоретизирования, а в процессе практики, когда сам учился использовать возможности демократического правления, будучи парламентарием – членом верхней палаты российского парламента первого созыва. Именно тогда разрабатывались базовые законы и нормы, определяющие политические компетенции политиков, парламентариев и рядовых граждан, без чего демократия останется пустым звуком.

Не все знают, что первый созыв двухпалатного парламента в России был интересен тем, что это был первый и, увы, последний случай, когда сенаторское кресло еще не было предметом торга в узком кругу высокопоставленных чиновников, как это делается с момента второго созыва. В 1993 году статус сенатора приобретался в результате открытых и прямых выборов среди независимых кандидатов, а в прямых выборах участвовало все население регионов России. Подобная процедура имела самое непосредственное отношение к демократии, чего никак нельзя сказать о последующих формах созыва, благодаря которым сенат в РФ пополнялся в значительной степени за счет олигархов или их доверенных лиц, тех же чиновников. Статус сенатора или депутата стал желанным для многих из них уже по той причине, что давал им в одной упаковке личную неприкосновенность и доступ к рычагам власти, а также к источникам закрытой информации, в том числе о потенциальных конкурентах.

Уважаемый Иван Бло вчера говорил об изменении состава парламента Франции до и после Второй мировой войны: до войны в него входили ученые и врачи, после чиновники. У нас подобный водораздел прошел в 1996 году. До этого моими коллегами были именно профессионалы, в числе которых были лучшие из лучших – это и врачи, и юристы, и профессора, и руководители предприятий, и военнослужащие. Олигархов не было. Для того, чтобы заметить резкие перемены, достаточно ознакомится с составом нынешних парламентариев.

Теперь несколько слов о постановочном докладе уважаемого коллеги профессора Оливье Турнафона. Мой подход к теме в целом совпадает с его позицией. Он опирается в своих суждениях на неоспоримые факты и, прежде всего, на чрезвычайно высокую частотность обращения к понятию «демократия» в юридическом и политическом дискурсах в последние годы. Сразу отмечу немаловажный аспект проблемы: такая частотность, да ещё ускоряющаяся, вытесняет из активного языка публичной политики и науки, а также из общеупотребительной лексики целые пласты более тонких и точных понятий. 

В их числе именно те термины и категории, которые позволяли прежде различать внешне похожие, но зачастую не сопоставимые по сути исторические и цивилизационные формы государственного устройства. Более того, этот категориальный аппарат, почти вышедший из употребления, помогал четко определять демаркационную линию между разнородными явлениями. Например, он позволял проводить принципиальные различия между отдельными формальными процедурами и многочисленными моделями государственного устройства или между теоретическими построениями, а также способами организации различных видов внеполитической деятельности, той же науки (академическая демократия), а также между декларируемыми политическими доктринами и функционирующими режимами. К примеру, представители молодого поколения ныне даже не подозревают, что Маркс и Ленин искренне считали себя истинными и последовательными демократами, а в эпоху становления и существования биполярной системы наряду с лагерем западной (буржуазной) демократии существовал лагерь стран народной демократии. Все эти значения в течение сравнительно короткого времени выведены из употребления и в политике, и даже в научных исследованиях. А под демократией понимают по преимуществу те институции, обычаи или процедуры, которые в международных соглашениях определяются как демократические. Вместе с тем все понимают, сколь велика пропасть между научным толкованием и дефинициями, которые принимаются путем голосования и на основе консенсуса с учетом интересов акторов текущей политики, в том числе влиятельных меньшинств.

Еще Гегель в «Философии права» подметил, что сама классификационная схема, отделяющая основные формы государственного правления, а тем более вопрос о том, какая из них наилучшая, «стали совершенно праздными, поскольку речь о формах такого рода может идти лишь в историческом аспекте». В остальном же, по мнению Гегеля, «в этом вопросе, как и во многих других, следует признать всю глубину воззрения Монтескье, высказанного в его ставшем знаменитым указании принципов этих форм правления; но чтобы признать правильность его указания, их не следует понимать превратно. Как известно, в качестве принципа демократии он назвал добродетель[1]

Не думаю, что последнее явно позитивно-оценочное замечание, сделанное Гегелем по отношению к учению Монтескье, можно даже условно применить к современным режимам и оправдывающим их теориям, которые именуют себя демократическими. Причина лежит на поверхности: все они, как по мановению дирижерской палочки, настроились на другую мелодию и признают нормой не только кощунственное осмеяние и попрание всех без исключения человеческих добродетелей, но и возводят в культ все мыслимые и немыслимые пороки, всегда, во всех мировых религиях противопоставлявшиеся добродетелям.

Демократия как квазирелигия: карикатура и «карикатуризация» политики

 В результате постоянных и заведомо некорректных, внеисторических отсылок на демократию, которая в этом случае сама выставляется как высшая добродетель, любое упоминание о демократии всуе становится весьма похожим, как верно подметил профессор Турнафон, одновременно и на заклинание, и на модное поветрие. Согласен и с тем, что такие превращения возводят демократию в ранг религии. Но правильнее было бы говорить, конечно, о квазирелигии, а точнее, об особом геополитическом проекте, призванным, судя по всему, вытеснить и подменить собой мировые религии.  

Одна из целей такой подмены – десакрализация духовного мира, необъявленная, но жестокая антиклерикальная война, призванная под знаменами абстрактной демократии, или, правильнее сказать, тех её моделей, которые признаются и навязываются «мировым сообществом» в качестве образцовых,  зачистить пространство для новых экспериментов над человеческой массой. Для этого и требуется полное, воистину тотальное разрушение цивилизационных барьеров, базовых культурных традиций и институтов, в том числе института семьи, защита которых теперь, как это ни парадоксально, все чаще отождествляются с тоталитаризмом – альтернативой демократии.

Дополню этот вывод ссылкой на развязанную (и зачастую откровенно развязную) кампанию в мировых СМИ, сотрясающую общество именно сегодня, сейчас. Эта кампания, уже затмившая благодаря управляемым СМИ все трагедии мира, в том числе и массовые убийства мирных граждан на Украине, связана с захлестнувшей Францию волной террора. Но о каком терроре мы говорим?

Во-первых, о терроре информационном. В данном случае имеется в виду не только пресловутая «война карикатур», ставшая детонатором последующих событий, но и методы освещения вполне реального террора, связанного с убийствами и захватом заложников.

Во-вторых, следует напомнить и о государственном терроризме, хотя сам этот оборот речи (к слову, наиболее устойчивый в прежние времена, т.к. террористами вначале называли не бомбистов и экстремистов, а властителей, использующих устрашение как способ правления) в последние годы почти вышел из употребления. Причем произошло это почему-то именно в тот момент, когда государственный террор во внешней политике похоронил надежды на будущее у граждан целого ряда государств, еще недавно суверенных и быстро развивающихся, отбросив населяющие их народы до уровня дикости и родоплеменных войн.  Более того, именного государственный террор в его самых уродливых формах (истребление собственных граждан с использованием войск и оружия массового поражения) встречает полную поддержку со стороны правительств ведущих европейских стран и США. Об этом свидетельствует полное одобрение военного переворота и так называемой антитеррористической кампании, а по сути, гражданской войны на территории бывшей Украины.

Эта волна террора и насилия, всколыхнувшая Францию, была многократно усилена в глобальном плане на фоне массовой реакции (как организованной, так и стихийной) и на сам террор, который многие рассматривают как покушение на демократию, и на попытки использовать трагедию для разжигания розни или самопиара (в демократической Франции – предвыборного). Подобное кощунственное использование трагедии в качестве политической провокации подается как торжество демократии и свободы слова, хотя является не чем иным, как способом разрушения всех базовых демократических институтов, но еще более разрушительным, чем сам террор. О тяжких последствиях свидетельствуют стотысячные марши и многомиллионные демарши, приобретающие характер межцивилизационных конфликтов. Не исключено, впрочем, что именно такая планетарная реакция и была целью «стартовых» локальных провокаций.

При этом даже убежденные защитники демократии не замечают, как правило, того факта, что девальвация образа демократии начинается и завершается его превращением в карикатуру – не обязательно графическую. Карикатурной может быть и демонстративная борьба за демократию, понимаемую как неограниченная свобода слова, когда верующих людей призывают, а иногда и принуждают из профессиональной или идейной солидарности идти в одной шеренге с толпой воинствующих антиклерикалов. Карикатурными могут быть, к слову, и сами политики, о чем свидетельствует портретная галерея известных политиков мирового уровня. С точки зрения политтехнологов в ряде случаев такое публичное «осмеяние» расценивается не как удар по имиджу, а как преимущество: избирателю легче запомнить того или другого кандидата или деятеля, если он становится героем анекдотов, если его парадируют в СМИ или выставляют в смешном виде в «театре политических кукол». И напротив, отсутствие таких «покушений» на авторитет свидетельствует о возможном и прогнозируемом падении рейтинга, а, следовательно, и об удорожании кампании.

 Правда, в случае с демократией чаще всего используется не злая карикатура, не глумление над «демократическими святынями», а карикатура добрая, на порядок усиливающая позитивную коннотацию. Совершенно иное дело – религиозные святыни и традиции, мешающие процессу конструирования «нового мира» – мира без национальных границ и моральных ограничений. В этом случае практикуется глумление и только глумление. Впрочем, оба вида карикатурных изображений стоят в одном ряду политических агиток и рассчитаны на массового, усредненного потребителя. Напомню, что и в самых тоталитарных режимах деление на своих и чужих, на «злых» и «добрых» также порождало столь же высокий спрос на карикатуристов этих же двух типов – на обличителей, сеющих глумь, и «симпатизантов», встроенных в политические PR-проекты.

Такая тенденция («карикатуризация» демократии) проявляется не только в массовом сознании, которое легко усваивает политические идеи, ценности и ориентиры через призму клипов и «смешных картинок», но и в языке политической науки, который далек от такого восприятия, но также упрощается и деградирует. Такая деградация объясняется просто: политическое знание включено в общественный диалог и в обществе с традиционными демократическими институтами и соответствующими социальными привычками настолько тесно связано с публичной политикой, что этот водораздел становится незаметен. Его не видят ни сами политики, так ни ученые мужи, ни массовый потребитель уже готовых к употреблению идей, на которого и работает огромная «фабрика смыслов», без которой не было и веры в демократию. А среди цехов этой – и цех научной сообщества, еще сохраняющего видимость независимости, и цех политтехнологов, служащих не истине, а эффективности, и цех массмедиа. К тому же никто может точно провести грань между научной теорией и «учением», в том числе и политическими учениями – теми же доктринами, постоянно демонстрирующими свою якобы неразрывную связь с теми или иными научными школами и авторитетами. Для того, чтобы быть услышанным и понятым, ученым приходится идти в русле этой моды.

К сказанному следует добавить, что в результате моды на упрощение политического языка существенно упрощаются и задачи политиков, особенно в странах, считающих себя оплотом демократии. Назову только одну из множества причин, порождающих такой эффект. Дело в том, что политик всегда говорит то, чего от него ждут потенциальные избиратели, апеллируя к высшим ценностям. В обществе, где демократия – самоценность, фетиш и культ, постоянные рефрены о демократических идеалах – наилучший способ самопозицирования. При этом каждый избиратель может оставаться при своем мнении о том, что такое демократия – от представления о прямых формах народовластия до утопических идеалов бесклассового общества или  не менее утопических представлений об обществе всеобщей справедливости, которое несет в себе «добродетельная» представительная демократия.

Следует еще раз напомнить, что в России такая модель поведения почти не используется, так как после экспериментов по демонтажу государства под лозунгами демократии само это понятие перешло в разряд ругательств для значительной части избирателей. Отчасти по этой причине единственная действительно социал-демократическая партия России называется «Справедливая Россия», а название ЛДПР носит откровенно авторитарная партия, создатель которой не упускает случая публично поиздеваться над демократами и либералами.

Убежден, что со временем ситуация с политическим спектром изменится, но предсказать общие тренды, тем более позитивные, будет крайне трудно до тех пор, пока продолжается целенаправленной размывание базовых понятий и главного среди них – демократии. Хуже того, размываются и сами базовые институты демократии в Европе, поскольку именно здесь, в ЕС, происходит постоянное сужение прав государств-участников в результате делегирования фундаментальных компетенций некоему надгосударственному органу, представляющему собой по преимуществу бюрократическую машину. О какой демократии можно говорить, если даже собственные властные институты лишены права планировать независимую бюджетную политику? Если бесправно государство, бесправны и граждане.

К сожалению, за границами доклада осталась тема, которой я занимаюсь специально – это вопрос о том, что такое академическая демократия, и есть ли у нее шанс выжить в условиях той модели правления, которую положено называть сегодня демократией.



1. Гегель Г.В.Ф. Философия права. М.: Мысль, 1990. С. 313.
Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram