Русские негры: три столетия внутреннего колониализма

Тяжесть имперского бремени.

«Империи можно сравнить с деревом, слишком разросшиеся ветви которого высасывают весь сок из ствола и способны только бросать тень». Сомнения в необходимости имперской экспансии, нашедшие выражение в этих словах Монтескье, преследовали европейские колониальные державы на протяжении всей их истории. Расходы на приобретение, содержание и защиту колоний всегда ложились тяжким бременем на европейские метрополии. Зачастую преимущества от заморских владений не могли покрыть всех имперских издержек, однако соображения престижа и туманные стратегические выгоды толкали европейских правителей всё к новым завоеваниям.

Российская империя также обходилась недешево населению центральных русских губерний. Как указывал в 1908 году Н.К. Бржеский, экономист и вице-директор департамента неокладных сборов министерства финансов, «в конце истекшего десятилетия все свободные средства страны были искусственно направляемы на Дальний Восток и там растрачивались, с огромным ущербом для интересов метрополии», в то время как «земледельческий центр страны обнаруживал явственные признаки некультурности и отсталости». Ему вторил редактор «Нового времени» А.С.Суворин, писавший: «пора оставить рубль в хозяйстве русского человека, а не вынимать его из этого хозяйства на необъятные горизонты» (1903).

Имперское бремя одинаково лежало на всех «державных народах»: и на русских, и на англичанах, и на французах, однако его тяжесть ощущалась по-разному. В западноевропейских государствах имперские расходы позволяла покрывать развитая экономика. Рыночный спрос и разветвленные пути сообщения стимулировали увеличение производительности труда, что, в свою очередь, позволяло собирать больше налогов без ущерба для населения. Россия же в начале XVIII века встала на путь имперской экспансии, когда большинство ее населения жило в условиях, близких к натуральному хозяйству, и собираемость налогов можно было поднять только за счет грубого принуждения и еще большей архаизации социальных институтов.

Со времен Петра I, начавшего затяжную войну со Швецией, которая была на тот момент одной из самых развитых европейских держав, российские правители стремились быть полноценными игроками на международной арене. Чтобы на равных конкурировать с европейскими странами, им приходилось компенсировать общую отсталость Центральной России сверхэксплуатацией ее внутренних ресурсов. Поэтому средства на содержание армии европейского образца из великорусского крестьянства «выколачивали» вполне колониальными методами: через закрепощение крестьян и усиление власти помещиков, и, затем, через насаждение передельной общины и круговой поруки. В итоге по отношению к номинальной русской метрополии в Российской империи установился режим, фактически превративший ее во внутреннюю колонию.

Африка в центре России.

Русский центр, низведенный до уровняколонии, ничем принципиально не отличался от колонизируемой инородческой периферии, а если и отличался, то в худшую сторону. Если, скажем, в Британской империи именно Англия всегда выступала в качестве культурного гегемона, который был призван нести начала цивилизации менее развитым колониям, то в России зачастую дело обстояло противоположным образом. Русский Центр воспринимался как отсталый и одичалый на фоне более развитых инородцев. Эту ситуацию красочно обрисовал В.В. Розанов (1909): «Финляндия, Балтика, Привислинье, армяне имеют вид каких-то обиженных барышень, капризных и недовольных, которые кричат или хмурятся на не угодившую прислугу Россию, страну варварскую, грубую, необразованную, над которой задирают нос своею «культурностью» не только немцы, но и поляки, армяне».

Подобным образом на русский Центр смотрели и российские самодержцы. Сложно представить, чтобы англичане получили бы право избирать парламент позже, чем ирландцы или индусы. Однако в Российской империи Царству Польскому конституция была дарована еще в 1815 году, а княжество Финляндское получило регулярно созываемый сейм уже с 1863 года, в то время как русские губернии смогли «дорасти» до парламентаризма лишь спустя несколько десятилетий. Как писал в 1820-е попечитель Петербургского учебного округа Д.П. Рунич, «русский народ еще не вышел из детства, с ним нельзя говорить о свободе». Нельзя не вспомнить здесь высказывание британского премьер-министра (1945-1951) Герберта Моррисона о том, что предоставление колониям самоуправления «будет подобно выдаче десятилетнему ребенку ключа от входной двери, банковского счета и ружья».

Для российского правящего класса, назначившего себя на роль воспитателя «вечных детей», неполноценность основной массы великорусского населения была аксиомой. «С ними надобно обращаться, как с детьми. Невежество, mon cher…» - говорит про своих крестьян тургеневский персонаж помещик Пеночкин (с европейским лоском колонизатора он периодически переходит на французский). Дальше в рассказе, что характерно, следуют сцена порки и сцена с крепостными, стоящими на коленях перед своим «отцом-благодетелем». Подобным образом рассуждал о своих подопечных Фредерик Лугард, «апостол» британского колониализма: «африканский негр не жесток от природы, хотя его нечувствительность к боли делает его равнодушным к страданию. Достоинства и недостатки этой расы те же, что присущи в массе детям, которые с доверием и без зависти относятся к людям старшего возраста».

Как и любая колонизируемая территория, внутренняя крестьянская Россия всегда оставалась загадочной и экзотичной территорией для тех, кто был призван управлять ею. А.Т. Болотов, который прослужил больше 20 лет управляющим крестьянами собственных волостей Екатерины II, только в 1792 году впервые побывал на деревенском празднике, когда непогода застала его с семьей в пути и вынудила остановиться в крестьянской избе. «На что смотрели и сами мы, как на невиданное никогда зрелище, с особливым любопытством, и не могли странности обычаев их, принужденности в обрядах и глупым их этикетам и угощениям довольно надивиться». Европейски образованный Болотов смотрел на обычаи русских туземцев брезгливым и отчужденным взглядом колонизатора.

Комментируя эту колониальную оптику правящего сословия, публицист К.Ф.Головин писал (1898): «перед началом 1860-х гг. крестьянская жизнь была так же незнакома лучшим из тогдашних людей, как внутренность Африки. Помещики, целый век прожив в деревне, обладали странным свойством не видеть зрячими глазами, не сознавать явлений, постоянно вокруг них происходивших». Вплоть до самого краха Российской империи «народ», населявший российскую «внутреннюю Африку», оставался таинственным, отсталым, ребячливым, угнетенным и нуждающимся в попечении. «Народ» был одновременно предметом идеализации и колониального любопытства, от его имени говорили и консерваторы, и революционеры, но сам он оставался лишенным голоса. Иначе говоря, помимо Востока периферийного, в Туркестане или на Кавказе, в Российской империи существовал и Восток внутренний – в Воронежской или Орловской губернии. Этот «внутренний Восток», так же, как и Восток периферийный, подлежал исследованию, сегрегации и порке.

Колонизируемый «народ» выступал как предмет воображения и конструирования, поэтому многим из числа просвещенной элиты казалось, что они знают народ и его нужды лучше, чем он сам. «Русский народ», как и «восточный человек», если воспользоваться словами Эдварда Саида, был «представлен как фиксированный, стабильный, нуждающийся в исследовании, нуждающийся даже в знании о самом себе», причем «традиция опыта, науки и образования удерживает восточно-цветного в позиции объекта изучения западно-белого человека, и никогда наоборот». Ю.Ф.Самарин, сам внесший немалый вклад в ориентализацию Центральной России, отмечал, что для помещиков «русский крестьянин – это какой-то китаец, закоснелый, бесчувственный, грубый, с превратными понятиями обо всем, не понимающий даже, чем должна быть для него жена, едва сохранивший способность вслушиваться в поучительные речи проезжего барина».

Во внутренних областях Российской империи сложилась классическая колониальная ситуация, при которой горстка европейцев (по образу жизни и менталитету) управляла массой «восточных людей». Ее обозначил еще А.С.Пушкин, обронивший в письме к П.Я. Чаадаеву известный афоризм: «правительство всё-таки единственный европеец в России». Дистанция между «единственными европейцами» в лице образованного правящего класса и «неевропейским» Другим проявлялась в Центральной России, как и во всякой колонии, на бытовом, повседневном уровне, порой выливаясь в откровенно сегрегационные практики. Так, генерал Н.А. Епанчин, который в 1876 г. прапорщиком поступил в Лейб-гвардии Преображенский полк, вспоминал: «при входе в Императорский Таврический сад в Петербурге, близ наших казарм, была надпись: «вход воспрещается лицам в русском платье», т.е. простому народу».

Как крестьян делали общинными.

Великорусское большинство под предлогом его «культурной отсталости» или «особого пути» вытеснялось в сферу ориентализированного Другого, что было залогом господства европеизированной элиты. Весь XIX век, когда в Европе стремительно увеличивалось число индивидуальных крестьянских собственников, в России образованная публика конструировала образ отсталого, чуждого индивидуальному и рациональному началу, общинного великорусского крестьянина. Как в 1856 году писал историк-славянофил И.Д. Беляев, смысл сохранения общины заключается «не в хозяйственной цели, а лежит гораздо глубже, а именно, в самом духе народа, в складе русского ума, который не любит и не понимает жизни вне общины». Подобное заключение, напоминающее самонадеянные обобщения европейских колонизаторов относительно свойств «туземного ума», дало правительству основания для манипуляций великорусским крестьянским большинством и стало идеология крестьянских реформ 1860-х.

Примечательно, что пальма первенства в изобретении передельной общины как «исконного» института великорусского крестьянства принадлежала не славянофилам, а немецкому экономисту Августу фон Гакстгаузену, который в 1843 году на средства царского правительства предпринял длительную поездку по Центральной России. По его мнению, на долгие десятилетия утвердившемуся среди образованной публики в России и за рубежом, русское крестьянство в силу особенностей своего народного характера как бы выпало из истории и застыло на той первобытной ступени развития, которую другие европейские нарды давно преодолели. «Первобытный принцип и развитие поземельных отношений у этих славянских народов (Сербия, Босния, Болгария, Россия — А.Х.), нетронутых новой европейской культурой, глубоко различны от тех же отношений у остальных народов».

Этой колониальной логике, вычеркивавшей основную массу русского населения из пространства цивилизации, пытался оппонировать Б.Н. Чичерин. Он вопрошал: «неужели, как утверждает барон Гакстгаузен, русская история играла только на поверхности народа, не касаясь низших классов народонаселения, которые остались доныне при своих первобытных гражданских учреждениях?» Основной аргумент Чичерина состоял в том, что современная передельная община Центральной России является не артефактом первобытных времен, а новейшим изобретением, окончательно сложившимся совсем недавно, во второй половине XVIII века, при Екатерине II. «Наша сельская община вовсе не патриархальная, не родовая, а государственная. Она не образовалась сама собою из естественного союза людей, а устроена правительством, под непосредственным влиянием государственных начал».

Другими словами, великорусская передельная община, навязанная русскому большинству в качестве «исконной», в действительности была колониальным институтом. Впрочем, сходство великорусской передельной общины с передельными общинами, существующими в европейских колониях, заметил еще Макс Вебер. «На таком же (как и в великорусской общине – А.Х.) начале круговой ответственности покоилось хозяйство голландской ост-индской компании в ее владениях. Она возлагала на Desa, т.е. общину, круговую поруку по внесению подати рисом и табаком». Вебер прямо связывает передельную общину и вторичное закрепощение крестьян с режимом колониального управления. «Государство передавало непосредственную эксплуатацию колоний частным торговым компаниям (примеры: британская Ост-индская и голландская Ост-индская компании). Тогда вожди делались носителями круговой ответственности, а первоначально свободные крестьяне становились их крепостными, развивалось обязательное земледелие, земельная община, право и обязанность переделов».

В России отправной точкой развития передельной общины стало введение подушной подати, которую Петр I в 1724 году учредил в великорусских губерниях вместо подворной (только через 60 лет она была распространена на Малороссию и Прибалтику). Характерно, что размер подушного оклада был выведен Петром из общей суммы, необходимой для содержания армии (вспомним об «имперском бремени»). Подушные подати налагались не на каждое лицо (или домохозяйство) в отдельности, а на общину в целом, в соответствии с количеством ревизских душ, относящихся к ней согласно последней ревизской сказке. Передел происходил при очередной ревизии, когда община перераспределяла все платежи и всю свою землю в соответствии с уточненным числом ревизских мужских душ.

Indirect rule в русской деревне.

В 1861 году, вместо того чтобы стать полноценными гражданами, наделенными индивидуальной собственностью, крестьяне были освобождены из-под надзора помещиков и переданы под надзор сельской общины. Обращение к этому архаичному институту было продиктовано типичной колониальной логикой косвенного управления (indirect rule). В силу своей немногочисленности европейские колонизаторы не в состоянии управлять превосходящей массой туземного населения и потому вынуждены перекладывать функции непосредственного контроля на местные институты власти (на племенных вождей, эмиров, на общинных старейшин). Туземная администрация, туземная полиция, туземный суд, руководствующийся особым, местным правом – в колониях на низовом уровне фактически берут на себя все те функции, которые в европейских странах берет на себя централизованное государство. Российское правительство, как и неэффективные колониальные администрации, не хотело и не имело возможности иметь дело с индивидуальным обложением каждого крестьянина, поэтому возлагало подати на общину в целом.

Помимо соображений «стабильности», иллюзию которой дает управление колонизируемым населением через его собственные, «традиционные» институты, не менее важным преимуществом косвенного управления в глазах колонизаторов является его дешевизна. Колониальная администрация, вместо того чтобы оплачивать труд большого числа мелких чиновников, пользуется бесплатными услугами местных старейшин и общин (они бесплатны лишь для колонизаторов, но не для самого местного населения). В Российской империи в качестве низовой туземной администрации выступало выборное волостное начальство, содержавшееся самими крестьянами за счет мирских сборов, которые не поступали в казну, а хранились в волостных правлениях (в 1847 г., например, мирской сбор составлял 13,9% всех собираемых податей).

Крестьянин, приписанный к общине и лишенный возможности из нее выйти, фактически выпадал из правового поля. Как отмечал уже цитировавшийся Н.К. Бржеский, «проживая в общине, крестьянин превращается в «мужика». В качестве члена общины крестьянин должен довольствоваться упрощенными формами гражданского быта: вместо писанного, незыблемого закона — обычай, выразителем которого является сельский сход, вместо самоуправления — произвол и злоупотребления волостных писарей, вместо суда, строго и справедливо применяющего одинаковую для всех норму закона ко всем случаям правонарушения - суд, руководящийся всё тем же неуловимым обычаем и склонный прибегать к телесным наказаниям даже за неплатеж сборов». При этом передельная община усилиями образованной элиты подавалась как исконный, традиционный атрибут быта русского крестьянина.

Нечто подобное происходило и в европейских колониях. Колониальные власти отдавали себе отчет в коррупции и неэффективности, присущей туземным правителям, и всё же настаивали на необходимости сохранения статус-кво. Подчеркнутая «традиционность» институтов косвенного управления, за которые цеплялись колонизаторы из соображений стабильности и дешевизны, должна была примирить население с их неэффективностью. Проблема заключалась в том, что сама эта «традиционность» зачастую была изобретением колониальных властей, которые в угоду собственным интересам кардинально перестроили всю систему местных институтов. Применительно к Центральной России об этом писал Б.Н. Чичерин, в других колониях это также осознавали. «Мы всячески стараемся насаждать вождей там, где их никогда раньше не было», сетует окружной комиссар Уинтерботтом в романе Чинуа Ачебе «Стрела бога», в котором описываются реалии «indirect rule» в Восточной Нигерии.

Прогнать колонизаторов.

Ответом на колониальную эксплуатацию стало возникновение в России антиколониального «народнического» движения (1850-1880-е гг.), которое своей риторикой и задачами предвосхитило аналогичные движения XX века в странах Третьего мира. Желание «служить простому народу», с середины XIX столетия охватившее в России самые широкие слои городской интеллигенции, учащихся, журналистов, мелких служащих и отдельных представителей аристократии и принимавшее самые разные формы (от просветительских «хождений в народ» до народовольческого терроризма), типологически очень напоминает пробуждение туземной интеллигенции в европейских колониях. В Азии и Африке, как и в Центральной России, во главе антиколониальных движений вставала городская европейски образованная местная интеллигенция, выпускники миссионерских школ и военных академий, выпавшие из традиционного, племенного сельского общества, но не сумевшие полноценно встроиться в колониальную систему.

Зачастую российская революционная интеллигенция непосредственно осмысливала свою борьбу в антиколониальных категориях. М.А. Бакунин подчеркивал, что правящие круги Российской империи и простой народ различаются не только культурно, но и этнически: «дом Романовых … известным рядом подлогов и с помощью гвардейских солдат обратился в дом чисто немецкий, Гольштейн-Готторпский». В агитационных стихах призывал (1869) «скрутить руки немецкие подставному царю-батюшке, Александрушке подменному» (Александру II), приведя его на «мужичий суд», и Н.П.Огарев. В своих прокламациях, предназначенных для агитации среди простого народа, он изображал классическую колониальную ситуацию. «Прежде жили все в деревнях на великой свободе, все были равны и своими делами сами заправляли … Пришли в нашу землю тогда князья из-за моря с войском, привели с собой дворянскую сволочь… стали нашу землю отбирать да под себя подводить… Эти князья, которые место покорят, сейчас велят себе город построить, да тут и засядут… Придумали законы разные, стали со всех оброки да налоги собирать….»

Примечательно, что спустя столетие на предполагаемую антиколониальную «мужицкую» революцию в России, образ которой был создан народниками, ориентировались уже сами интеллектуалы Третьего мира. Так, кенийский писатель Нгуги Ва Тхионго вкладывает в уста героини романа «Кровавые лепестки», которая рассказывает о борьбе своего племени с колонизаторами, следующие слова: «когда весь цвет илморогского воинства остался лежать на земле, <пронеслась> передаваемая шепотом весть, что в стране по имени Россия крестьяне, взявшись за копья, отбили у врага в бою ружья и прогнали неприятеля прочь. Интересно, русские тоже черные, как мы? И неужто они прогнали европейцев?»[1] Необходимость борьбы с европейской колониальной администрацией как бы сближает (до степени неразличимости) русское крестьянское большинство и туземное население Африки.

Советский колониальный реванш.

Однако Россия в XX веке так и не увидела антиколониальной «мужицкой революции», о которой мечтали народники. Если мы вынесем за скобки аграрные беспорядки 1905-1907 гг. и последующие изменения в крестьянской политике, и обратимся к событиям 1917 года, мы обнаружим нечто прямо противоположное. В результате октябрьского переворота в Петрограде к власти пришли большевики, главный идеолог которых, В.И.Ленин, на заре своей политической карьеры, как и другие марксистские теоретики, жестко полемизировал с народничеством. Большевики, ориентировавшиеся на городской рабочий класс, провозгласили установление «диктатуры пролетариата», и это не было простой декларацией. Вместо того чтобы «душить города», как того требовала идеология антиколониальной революции, советская власть сразу же принялась «душить деревню», что в конце 1920-х обернулось миллионами жертв.

Известный социолог Алвин Гоулднер прямо определяет сталинизм как режим внутреннего колониализма. «Партийные лидеры оборонялись в городах против растущего сопротивлении огромного сельского большинства. Силовая элита, сосредоточенная в городах, намеревалась доминировать над превосходящим сельским населением, с которым она соотносилась в качестве чуждой колониальной силы; это был внутренний колониализм, мобилизующий силу государства против колониальных данников в сельской местности». Гоулднер заключает, что система внутреннего колониализма, которая держала крестьян в «политическом гетто» при царизме, нашла свое продолжение в советском строе, и это, по-видимому, действительно так.

Советский опыт «сплошной коллективизации» вдохновлял британцев на сходные эксперименты в своих колониях (так, в 1947 году в Танганьике была развернута программа по вытеснению индивидуальных производителей коллективными хозяйствами по выращиванию земляного ореха). Впрочем, еще задолго до советской власти плановые методы ведения хозяйства уже практиковались в колониях: так, в рамках «системы принудительных культур» (1830-1870) в голландской Яве туземное население обязывали заниматься выращиванием табака, сахарного тростника и индиго, предназначавшихся для экспорта. Население было обязано сдавать выращенные культуры колониальным властям по фиксированным ценам.

Как реакция на колониальные эксцессы сталинизма, с 1960-х в среде интеллигенции начали пробуждаться – насколько это было возможно в условиях авторитарного строя – антиколониальные настроения. Они нашли свое выражение в т.н. «деревенской прозе», которая стала одним из самых ярких явлений в советской литературной жизни того периода. Творчество советских писателей-деревенщиков типологически очень сходно с творчеством их африканских современников, чья молодость пришлась на последние годы существования колониального режима. Африканские писатели, подобно своим советским коллегам, в своих произведениях описывали патриархальную сельскую идиллию, которая стремительно разрушалась с проникновением колонизаторов и ростом городов.

К концу 1980-х ранее аполитичная ностальгия советской почвеннической интеллигенции непосредственно дозрела до требований антиколониального характера. Логика этой трансформации очевидна: если советская власть десятилетиями эксплуатировала русскую Россию, разрушала деревню насаждением колхозов и выкачивала из нее рабочую силу, то русский центр должен начать борьбу за национальное освобождение от колониальной советской империи. Неслучайно, что впервые о возможности выхода России из СССР на Первом съезде народных депутатов заговорил именно писатель-деревенщик Валентин Распутин.

Чуть позже Борис Ельцин, не разделяя антизападничества и левых настроений «патриотического» направления, тем не менее, поспешил позаимствовать у него антиколониальную риторику. «Многолетняя имперская политика центра привела к неопределенности … положения России… Сегодня центр для России – и жестокий эксплуататор, и скупой благодетель, и временщик, не думающий о будущем. С несправедливостью этих отношений необходимо покончить». «Мы против Союза за счет интересов России…» В этих выступлениях Ельцина за 1990 год проглядывает инверсия, характерная для ситуации «внутреннего колониализма»: имперский «центр» смещается, так что внутренняя Россия, будучи номинальной метрополией, предстает в роли эксплуатируемой колониальной периферии. Не столько демократические лозунги, сколько антиколониальная риторика позволила Ельцину оправдать «суверенизацию России» и одержать победу над М.С. Горбачевым, который полагал, что Союз следует демократизировать в целом, не разрушая его как государство.

Именно восприятие России как «внутренней колонии» в рамках советской империи сделало возможным ее стремительный бросок к независимости: собственный флаг, собственная армия, собственные СМИ – Россия, как и все бывшие колонии, в 1990-1991 годах спешно обзаводилась всеми атрибутами суверенного государства. Практически все антиколониальные революции в Африке, после которых бывшие колонии получали независимость, так же, как и в России, сопровождались падением уровня жизни, деградацией промышленности, развалом системы здравоохранения и расцветом бандитизма.

В конечном счете, проведение аналогий между Россией и странами Третьего мира оправдано не потому, что Россия в какой-то момент деградировала до их уровня, а потому, что она принадлежала к их числу всегда и, увы, по-прежнему принадлежит к ним.

* * *

Полная версия статьи: Храмов А. Колониальная изнанка европейского костюма. Заметки о внутреннем колониализме в Российской империи (XVIII – начало XX века). Вопросы национализма. 2012. №10. С. 71-105.





[1] Нгуги Ва Тхионго. Кровавые лепестки. – М.: Прогресс, 1981. Стр. 406.

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Twitter