Воля к смерти

Возьмём вначале краски почернее и погуще и нарисуем портрет Ницше, великого бунтаря и безбожника. И первым штрихом к этому портрету будет: "Я не люблю "Нового Завета"", что означает: прочитал, понял и не принял. А, не приняв, заступил с 13 лет на тропу войны против Господа нашего. Весь заряд неведомой обиды на Бога был забит в тяжёлое орудие его философии и запущен в нашу сторону. Об эффекте взрыва мы можем судить по пророческому упадку морали в постмодернистском обществе, доставшимся нам в наследство после социальных катастроф XX века. А тучные газоны европейской цивилизации, культивированные гуманистами той эпохи, были разорваны, подняты лохматыми пластами в воздух, и падают до сих пор на наши бедные головы.

Первым разорванным пластом, накрывшим нас, было антихристианство невиданной природы, названное атеизмом, освобождённым от "воли к истине". Такого мы ещё не знали, к исходу XIX века почти привыкнув к мысли, что богоборчеству суждено существовать в двух ипостасях, одно из которых — несамостоятельный паразит христианства, называемый ересью, а второе — жеманный атеизм целой плеяды "просветителей". И то, и другое на поверку оказалось несостоятельными антихристианскими стратегиями, что так и не набрались смелости признать простую истину, что христианство должно трактоваться исключительно апологетически. Иными словами, христианское богословие по самому большому счёту самосогласованно и внутренне непротиворечиво. И только так. Любое неприятие даже малых доктрин христианства (в уступку собственному здравому смыслу, в угоду соблазнам "истинных древних свитков") чревато зрительным коллапсом неземного великолепия церкви Христа, её деяний и дерзновения к Небесам; ведь сказано же: "Кто нарушит одну из заповедей сих малейших, и так научит тому людей, тот малейшим наречётся в Царствии Небесном".

Нечистые руки еретиков, замещавшие целые части живого тела церкви Христовой механическими протезами, оказались способны лишь к построению пыльных изб с пауками, по Достоевскому, населённых нежизнеспособными уродами Франкенштейна. Уроды тихо угасают в рассыпающихся избах, а свеча церкви Христовой горит уже третью тысячу лет, показывая всем, что целость её не порушена.

В противоположность еретичеству, богоборчество Ницше — отрицание христианства, как целого, и не столько в силу философской честности и желания идти до конца (качеств ему присущих), а, скорее, в силу насущного требования его новой философии. "Неистовый Фридрих" поместил уменьшенный макет христианства, эту "честную систему воли", в зыбкое зазеркалье собственного "я" и кинул ему вызов, поразительный в своей гордыне, "обладая собственным языком собственных вещей", "подобно царю Вишвамитре, который силой тысячелетних истязаний проникся таким чувством власти и доверия к себе, что вознамерился воздвигнуть новое небо". "Новое небо" воздвигается напротив современной немецкой кирки — символ добропорядочного, но усталого европейского мировоззрения, и здание христианской апологетики раскачивается взад-вперёд, вправо-влево в попытке вывернуть тот самый "краеугольный камень" церкви, существование которого столь мучительно для немецкого бунтаря из ухоженных газонов европейской цивилизации.

Таков общий подход "К генеалогии морали" Ницше. В лучших интересах самого Ницше сохранить гармонию и величественность христианской доктрины, правдоподобность "гения христианства" в целости — иначе, чего доброго, развалится мирная кирка, а "краеугольный камень" останется в земле навсегда. В парадоксальном возвеличивании христианства его яростным противником есть и более глубокая цель: "Все великие вещи гибнут сами по себе в акте самоупразднения, как этого требует закон жизни… Именно так должно погибнуть христианство, как мораль." Что же получается? — Целостность, чистота и незапятнанность христианской жертвы требуются самозваному жрецу для заклания её на алтаре новой религии.

Богоборчество немецкого философа достигает своей кульминации в столь экстремальном атеизме, что нельзя не остановиться в нашем спешном беге по теме и не взглянуть на него хоть одним глазком. Острая мысль Ницше отчётливо сознаёт философское фиаско атеизма "просветителей". Пустым умствованиям Вольтера не переступить через гениально простое Достоевского: "Если Бога нет — то всё позволено", где невозможность принятия последнего доказывает половинчатость доницшеанского атеизма (что, тем не менее, пышным чертополохом цветёт во всех помойках в наши дни). Действительно, "не всё позволено" охраняет разумность и истинность нашего мира, охраняет базовые устои нашего общества, охраняет комфорт самих "просветительских" салонов в конце концов (!). Стало быть, Бог есть? Ведь если вдуматься, только вечное, абсолютное, справедливое существо оказывается единственным гарантом смысла, цели и разума. Нет, это явно противно "просветительской" природе. Нет Бога? — Тогда нужно честно отказаться от всяческого смысла и нужно честно отрицать мораль, на что атеистам традиционного разлива явно не хватает духа. Вот в такой ломке между очевидным, но невозможным "да" и очевидным, но невозможным "нет" и проводят время презираемые Ницше "атеисты водянистого цвета". С другой стороны атеистического спектра, экстремальный атеизм Ницше совершенно последователен, чист и ужасен: "Ничего истинного, всё дозволено". Истина приносится в жертву "воли к власти", а мораль упраздняется самим существованием автономного сверхнравственного человека будущего. Зачем мораль сверхчеловеку на его великом пути к свободе? Да ни зачем! Его бунт пределен, "по ту сторону добра и зла", его бунт — против самого мироустройства, против самого мироустроителя. Сверхчеловек бунтует против Бога! И только в этом предельном смысле сверхчеловек Ницше — атеист, которому всё позволено в силу его собственного воления.

Чёрные мазки всё больше густеют, ложась поверх мрачного первого слоя. Ницше был первым, кто взялся за решение уравнения Достоевского методом экстремального атеизма. Осуществление свободы сверхнравственного человека в таком решении становится возможным в ходе неограниченной эволюции, прогресса "воли к власти". Возможный ход подобного прогресса Ницше представляет без обиняков — "я подчёркиваю" — в русле логики своей философии: "Человечество, пожертвованное в массе своей процветанию более сильного человеческого экземпляра — вот что было бы прогрессом." Вот это да! В пределе решения уравнения Достоевского-Ницше остаётся один победитель, отправивший в топку всё никчёмное человечество, лишь бы выведение сверхчеловеческой породы состоялось. Есть ли подобное такой эсхатологической свежести?! Новый антихрист, творение философского гения Ницше, заступает на сцену, чтобы сыграть роль самогό Антихриста в последнем акте "Божественной комедии". Его бунт почти свершился, разметав на своём пути почти всё, созданное и дарованное Богом: тварную жизнь, мораль, истину и смысл. Но самая драгоценная капля свободы, на которую давно облизывается Сатана в своей постылой вечности, ещё не выпита — жизнь самого сверхчеловека. Его воля к смерти становится венцом его "воли к власти" — это то последнее, что экстремальный атеист может кинуть к ногам Создателя в завершающем акте невиданного бунта свободы. Сам Сатана будет кусать локти от зависти, видя такое — ему не дана воля к (собственной) смерти!

Как человек Ницше был глубоко восхищён и глубоко обижен (можно даже сказать, оскорблён) христианством, в котором ему не нашлось места. И в то время как первое парадоксальным образом определило глубину, поэтичность и метафоричность его философии, второе определило её поистине сатанинский драйв. Но прежде чем развести руками и откинуться на спинку стула, давайте сделаем сочувственное усилие в пользу "упорствующего во грехе Фридриха" в попытке ощутить ту сумятицу и "огнь неугасимый" в "тесном лабиринте груди" великого философа.

Попробуем представить себе на какую-нибудь короткую минуточку альтернативную картину небесного мироздания: привычный нам Господь так же благ и милосерд, также справедлив и вечен, как и прежде; только вот грандиозный спектакль конца мира переигрывается по языческому сценарию (1) — побеждает не Он, благий, а торжествует Зверь. Зверь теперь хозяин вечности человеков, и не кроткие праведники возвращаются в Новый Иерусалим за праздничный стол с всеблагим Господом, а ликующие грешники спешат в Новый Содом на Парад Уродов (2). И что? Склоним голову перед новой вечностью, перед новым триумфатором, и скажем: "А что, может, и Новый Содом не самое последнее место в модернизированном аду — всё лучше, чем мучиться в эдеме, переоборудованном под вечные страдания." Или не уступим? Скажем: "Нет! Моя свобода, мой бунт. Не уступлю!" "А погибнешь?" "Знаю, что погибну, но на то мне и дана "страшная свобода моя"! Волю с Господом, а не со Зверем." Наш бунт против Зверя. А ведь в перевёрнутом зазеркалье Ницше всё так и могло выглядеть…

В этом месте следует сменить палитру (тем более что тюбик с чёрным уже на исходе), перейдя к рассмотрению на бегу наследства Ницше в приложении к нашему земному дому. Разумеется, жало смерти и антихристианства должно быть вырвано из его учения, чтобы разъятые части многомерной философии стали годными к употреблению.

Идеал общественного устройства Ницше удивительным образом обнажает консервативную основу его учения. Впрочем, удивительным ли? — Вспомним, что целостность и нравственное здоровье христианской цивилизации — необходимое условие реализации проекта сверхчеловека. Его историософия разворачивается в "театре трёх актёров":

· высшее сословие с развитой "волей к власти", они же сильные люди;

· их антипод, чёрный люд, занимающий низшую ступень социальной иерархии;

· и, наконец, так наз. аскеты (коих я бы назвал "святые"), в полной мере обладающие и "волей к власти", и волей к её подавлению.  

Естественное насилие сильных над слабыми в общественном контексте вызывает глубокую эмоциональную реакцию последних — ressentiment. Последнее — это "обида до гробовой доски", причем настолько сильная, что в её силовом поле личность слабого деформируется, рождая патологический орган (ressentiment) бессильной агрессии и подавленной злобы, обращённый во внешний мир. Ressentiment неутолим даже с уничтожением объекта ненависти, являясь частью "операционной системы" низшего сословия. Стабильности в такой общественной модели можно достичь, только оформляя социальные отношения в соответствии с мерой "воли к власти", данной каждому социуму (сословию). Совершенно таким же образом устанавливается мир и покой в аквариуме с двумя рыбками, что описано у К. Лоренца в "Агрессии": агрессивная бестия загоняет чахлую рыбёшку в самый угол аквариума, где и оставляет в покое: "Пусть себе живёт, болезная."

Ressentiment оказывается скован сословными рамками и не получает своего разрушительного развития: рыбёшки издали машут друг другу плавничками, даже не замечая больших улиток на стенках аквариума, а продавцы в ларьках вяло переругиваются, не обращая внимания на проезжающие мимо мерседесы, — эти не из их мира. Разрушение сословных рамок высвобождает энергию ressentiment, приводя к возрастанию социальной напряжённости в обществе: ларёчники теперь плотоядно месят битами пылающие мерседесы. Масштаб и глубина социальных войн возрастают пропорционально убранным сословным перегородкам. Понятнее ли нам теперь, почему так бойко застрекотала парижская гильотина после провозглашения "свободы, равенства и братства"; почему русская революция взяла в галоп с после снятия черты осёдлости; и почему усилилась классовая борьба у Сталина? Понятнее ли теперь дикая ярость народовольцев, "отметивших" уничтожение крепостничества адской машинкой под каретой царя-освободителя?

Имея на руках понятие ressentiment по Ницше, самое время поинтересоваться: а кто такие мы, русские, в своём собственном государстве? Неужели люди ressentiment с чудовищной дивергенцией наших огорчений в околорусскую среду, где "нерусь" по Крылову счастливо реализуют свою "волю к власти" на самом верху социальной иерархии? Полезно также взглянуть критически в терминах переосмысленного ницшеанства на навязываемые нам демократические "блага" западного мира. Выйдет ли облегчение обществу, прогнувшемуся под давлением феминисток, гомосексуалистов, и других маргиналов, чья ressentiment-ная природа не вызывает сомнений, чья пришибленная агрессия неутолима?

В консервативном мироустройстве Ницше присутствует ещё один ключевой субъект, святые, "аскетический идеал", которому отведена очень важная роль столпа стабильного общества: "Аскетический идеал коренится в инстинкте-хранителе и инстинкте-спасителе дегенерирующей жизни". Эти подвижники, отказавшиеся от жизни ради жизни, являются жизнеутверждающей силой, борющейся с усталостью и нигилизмом. Это те самые "сдерживающие", православные святые, кто своим подвижничеством предотвращает разложение русского общества ценностями "мира сего", что уже освоились в кровеносной системе Запада. Осмысление роли православного священничества, этого "вечного заложника будущего, одуревшего от собственной прущей куда-то силы" (да-да, именно так!), в жизни русского общества злободневно, как никогда, и общественная модель Ницше вполне приемлема в этом дискурсе.

Ницше также выступает с консервативных позиций в оценке роли науки, как роли вспомогательной, что "во всех отношениях нуждается в идеале ценности". Это исключительно важное утверждение в нашу технократическую эпоху, где столь соблазнительна иллюзия обратного. Особенно показательно его отношение к "дарвиновской бестии", злокачественность которой уверенно диагностировалось в его эпоху. В наши дни метастазы теории эволюции (имея в виду теорию происхождения жизни) уже давно перекинулись в гуманитарный организм, истощая современную мысль, лишая её концептуальной свободы. Признание религиозной природы теории эволюции, имплицированное самим Дарвиным, теперь парадно декларируется её маститыми апологетами, такими как Э. Мэйр. А ведь метафизика эволюционизма, эта скучная пыль на следах "воли к истине", есть не что иное, как теория "голой реактивности". Дарвинизм, этот самец, оказавшийся несостоятельным в постели естественных наук, теперь лезет в гуманитарные спальни, не имея "активного начала". Как же можно?! Отказ от "голой реактивности" в пользу "активных начал жизни" даёт первые всходы в науке, как например, этногенез и теория пассионарности Гумилёва.

Напоследок мазок повеселее о новизне философии Ницше. Благодаря его трудам появилось новое измерение в философии, стиль, метафоричность, как попытка разорвать проклятье дихотомии классической философии, обречённой быть маломерной. И действительно, сложность многомерного мира, отображённая двумя взаимодействующими силовыми центрами, приводит зачастую к путанным, противоречивым проекциям. Пределы же определяются самой дихотомичной структурой языка (субъект и объект, сцепленные предикатом) и жёсткой структурой логики "если… то". Метафорическое расширение философского инструментария — один из путей придания текстам дополнительного измерения. И Ницше отчаянно бился за освобождение своей вольной мысли из клещей дихотомической логики, упорно не желая быть отутюженным прокатным станом немецкого языка. Сама "Генеалогия", задуманная как умеренный, связный академический комментарий, в итоге получилась страстной, разорванной и метафоричной. А как иначе? Как иначе вместить в слова многомерный мир философских знаний, чувствований и воль?

Цельный и самобытный феномен Ницше ещё долго будет занимать наше воображение, и, тем не менее, "уважение и осторожность" будет нашим девизом на пути его понимания.



1 Достаточно вспомнить хотя бы конец, предопределённый Олимпийским богам древних греков, век которых отмерен глубинными силами в трагическом акте конца мира. Столь же трагичен и космичен конец скандинавского языческого пантеона во главе с Óдиным.

2. В шутки или всерьёз, но нетрудно и представить, как будет выглядеть Парад Уродов. Современная калька Парада Уродов — антифашистcкий марш в Москве.

.

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram