Вопросы сталинизма

Любое социальное явление может быть объяснено исходя из анализа его происхождения.

Советская власть не является здесь исключением. Возникнув не только как революционная, но и как кризисная власть, она с самого начала была чрезвычайной властью.

Возможность чрезвычайных мер, по нехитрой мысли Карла Шмитта[1], обозначает самую суть властного принуждения. Если политика не содержит в себе элемента «чрезвычайщины», значит это не политика, а аполитичное рукоделие. Проблема советской власти состоит в том, что её суверенная политика была нацелена против любых форм государственной суверенности. Это обрачивается тем, что «чрезвычайщина» становилась не добавкой к политическому действию, а систематической формой его осуществления.

Устойчивость советской власти, рекламировавшаяся впоследствии на протяжении десятилетий, была связана с тем, что она предполагала игру не на понижение, а на повышение рисков. В соответствии с открытым Мишелем Крозье принципом контроля за неопределённостью, любая властная система приобретает устойчивость в силу того, что ставит под свой контроль неопределённость (выступающую для неё в форме конкретных угроз). Советская власть никаких угроз особенно не боялась. Напротив, для её существование было характерно постоянное изобретение угроз – как реальных, так и мнимых. Она выигрывала от того, от чего проигрывали конкурирующие «буржуазно-демократические» системы.

Повышая градус неопределённости, советская власть не только не сдавала позиции, как другие, а, напротив, приобретала устойчивость. Как только советская власть утратила ресурсы для повышения неопределённости, – а произошло это, без сомнения ещё при Хрущёве, – она исчерпала себя, закончилась.

Эта трудно представимая устойчивость советской власти определяется абсолютной ситуативностью её генезиса. Нет ни одного условия, про которое про которое можно было бы сказать, что советская власть возникла «благодаря» ему. Она, и это отличительная черта любого подлинного события, возникла вопреки всем и всяческим условиям. Можно сказать, что попрание целой системы причинно-следственных связей явилось действием, которое не только сделало эту власть возможной, но и снабдило её мандатом исторической неуязвимости.

Устойчивость, живучесть и легитимность советской власти основывалась на её невероятности. Воплощая собой событие, действительно поправшее собой всё прежнюю систему причинно-следственных связей, эта власть воплощала собой практику революции.

Именно революция представляет собой процесс, полностью трансформирующий структуру предпосылок и обстоятельств своего возникновения. Именно поэтому, начав с уничтожения «старого режима», по определению олицетворяющего принцип отцовской власти, революция всегда переходит к уничтожению собственных «детей». Советская власть превратила эту общую для всех революций особенность в механизм собственного функционирования.

С точки зрения социальной теории общество «советов» представляет собой общество, находящееся в постоянном избавлении от пережитков. Это общество, политика которого основана на отождествлении выживания с изживанием.

Основной политический конфликт советского общества – конфликт с прошлым, точнее, с тем, что воспринимается как его живое воплощение. Это живое прошлое антропоморфно, оно представлено целым сонмом живых мертвецов, «остатков эксплуататорских классов», недобитков, которые олицетворяют не столько неизжитые, сколько неизживаемые пережитки[2]. Они и есть враги; именно с ними необходимо бороться.

И именно с ними, в соответствии со знаменитым сталинским тезисом, борьба будет неуклонно обостряться, «по мере построения социализма». Обострение борьбы обозначает, разумеется, только одно: пережитком может стать каждый. Отсюда неистребимая витальность хохочущих, грохочущих, поющих, строящих, марширующих, салютующих, празднующих, ликующих, скандирующих толп. Если мертвецы прикидываются живыми, то нужно противопоставить им ещё большую живучесть, жизнеспособность, животворность. Нужно распознать их, «вычислить», пока они не натворили бед.

Ленинско-сталинские массы – это гигантские фабрики по производству витальных энергий, и по сей день служащих предметом восторженного ностальгического преклонения.

Аккумулирование этих энергий позволяет не только распознать в живом мертвеца, оно способно и к гальванизации мёртвого вождя Ленина – того, кому надлежит оставаться вечно живым. Именем Ленина не просто клянутся (начиная со сделавшего это первым Сталина). Имя Ленина обозначает собой магический знак, который вызывает к жизни социальное тело советского общества, заставляет его подчиняться и работать наподобие средневекового пражского Голема.

Советская власть выступает политической конструкцией, основанной на том, что вечно живому настоящему систематически противопоставляется всё ещё живое прошлое.

Вечно живое настоящее гарантируется мистическим присутствием всегда живого Ленина, выступающего его пророком и свидетелем. Борьба со всё ещё живым прошлым оборачивается практикой всеобщего доносительства: каждый другому брат, но при условии, что в любом может сидеть враг, который, по знаменитой формуле Горького, должен быть уничтожен[3]. В признаниях участников «больших процессов» конца тридцатых годов эта «диалектическая» двойственность приобретает законченное выражение: оговаривающий себя Бухарин полагает, что он не виноват «субъективно», но «объективный» процесс истории делает его виновным.

При этом всеобщее доносительство воплощает не просто стихийный низовой тоталитаризм, это выражение доведённой до предела гражданско-правовой инициативы, когда борьба за всеобщее политическое благо принимает форму молекулярной гражданской войны, театром которой становятся места жительства: от барака и коммуналки до хорошо обставленных апартаментов высокопоставленного ответственного лица.

Вернёмся, впрочем, к генеалогии советской власти. Любая революционная власть до октября 1917 года была властью учредительной. Октябрьская власть была парадоксальным явлением и с этой точки зрения. Если она и утверждала что-нибудь, так это бюрократический аппарат, конечная цель которого состояла в роспуске государства и вызове государственному суверенитету. Настоящим сувереном теперь должен был стать народ, впервые за всю историю приобретший не только право, но и обязанность быть тождественным самому себе[4]. Это значит, «народная» суверенность советской власти предполагала деконструкцию государственного аппарата. Как утверждал Ленин, «…все прежние революции совершенствовали государственную машину, а ее надо разбить» [Ленин; ПСС; т. 33; с. 28].

Вместе с тем, индустриальный миф, на котором основывался марксизм, требовал подчинения исторического процесса принципу технологической планомерности. По мысли того же Ленина, общество должно быть устроено как «единая фабрика». Управление людьми должно уступить место управлению вещами. Роль рабской «зависимой» силы должны взять на себя вспомогательные средства – машины и приспособления. Подобный подход приучал к мысли о том, что отношения власти является технической проблемой. Причём решение этой проблемы связано исключительно с уровнем развития техники и уровнем «производительных сил» в целом.

Пережиток и есть то, что вписывается в эту систему всеобъемлющей промышленной технологизации жизни, когда отношения между людьми («производительными силами») мыслятся как сфера политики индустриальных технологий, которые уже в силу этого приобретают характер общественных завоеваний и ценностных приоритетов.

Разумеется, техника так и не стала волшебным средством, позволяющим избавиться от отношений господина и раба. Государство и его аппарат не были «разбиты». Совсем наоборот. Однако на протяжении довольно долгого времени индустриальные технологии полностью отождествлялись с социальными.

В этом, если совсем кратко, заключается суть сталинизма.

Сталинизм представляет собой полное и безоговорочное уподобление политической жизнедеятельности производству, которое, к тому же, мыслится под знаком неуклонного укрупнения и обобществления. Соответственно, если что-то и достигает за время советской власти настоящей технической виртуозности, так это бюрократия. Если масса в сталинские времена представляет собой символическое тело мёртвого Ленина, то бюрократический «корпус» представляет собой символическое тело живого Сталина. «Сталин» с этой точки зрения представляет собой имя не человека, а целой системы безличного функционирования, не терпящей разговора на «ты» и воплощающей собой сакральное всевластие абстрактного третьего лица[5].

Что же производило политическое производство, организованное Сталиным?

Не будучи учредительной властью, советская власть олицетворяла систему господства, не просто пролонгировавшую, но беспрестанно производящее учредительное состояние. Это значит, бюрократическая власть получила возможность не только учреждать, но реучреждать себя неограниченное количество раз.

Практика такого реучреждения пронизывает политическую микрофизику не только советского, но и постсоветского общества. По отношению к ней любое принятие политических решений и прочая «оргработа» – не более чем побочный продукт.

Создав множество техник производства и воспроизводства бюрократической власти, сталинизм стал не только политическим, но и антропологическим проектом. Со времён знаменитой кухарки, призванной Лениным к управлению государством, и по настоящее время, обладать административным ресурсом значит для многих попросту быть. Не вполне ясно, было ли подобное отождествление администрирования и жизнедеятельности, так ли уж характерно лично для Сталина – не Сталина как деперсонифицированного «третьего лица», а Сталина как живого и смертного человека.

Вполне возможно, что вопреки многим слухам и кривотолкам, это и есть главная загадка вождя.

Очевидно и то, что фантастическое почитание победителя-генералиссимуса, возникшее из опыта жертвенных трат военной поры, стало после 1945 года основной формой стихийного политического действия. И в этом качестве вступило в противоречие со сталинской же практикой беспрестанного укрупнения машиноподобного политического производства.

Что из этого вышло, всем известно.

Неизвестно только, к чему приведёт это укрупнение в следующий раз. Не в 1953, а в 2008 году



[1] См. об этом, в частности, работу Шмитта «Диктатура» [М., 2005].

[2] Эту логику прекрасно распознаёт Шмитт, констатирующий: «… в деятельности буржуазии, которая всеми средствами пытается сохранить за собой место, хотя давно уже исполнила в истории развития свою роль, большевистская аргументация усматривает внешнее вмешательство в имманентный процесс, механическое препятствие, загораживающее путь дальнейшему органическому развитию и подлежащее устранению столь же механическими, столь же внешними средствами [Шмитт; Диктатура, 2005; с. 15].

[3] В социалистическом равенстве, как и в экстатической преданности советских людей друг другу, всегда присутствует какой-то элемент омертвелости. Христианский принцип «Возлюби ближнего как самого себя» реализуется в СССР как политическая программа. В отличие от возвышенной любви, направленной на нечто принципиально Другое, эта любовь к ближнему не терпит никаких различий. Она уравнивает всех и, в этом смысле, подобна смерти, упраздняющей различия между людьми однажды и навсегда [см. об этом в Жижек; 13 опытов о Ленине; 2002; с. 91-92]. Социализм воплощает, таким образом, не столько «рай на земле», сколько поднявшееся из-под земли царство мёртвых.

[4] См. об этом наш текст «Gold October».

[5] Согласно многим свидетельствам, Сталин любил обращаться в третьем лице и к себе самому. Однажды в разговоре с провинившимся сыном Василием вождь народов, указывая на своё изображение, заявил: «Ты что же думаешь, ты Сталин? Даже я не Сталин. Вот он, он — Сталин!»

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram