Культура и социализм

От переводчика. Знаменитая статья Томаса Манна «Культура и социализм» (1929), которая, насколько нам известно, еще никогда не публиковалась на русском языке, представляет собой чрезвычайно характерную не только для самого Манна, но и для многих немецких интеллектуалов той эпохи попытку найти верный политико-идеологический путь для своей страны. Этот путь не должен был стать скрещением ежа и ужа (или, по Лотреамону, зонтика и швейной машины на операционном столе) — он был призван вывести Германию из того идеологического тупика, в котором она оказалась и который, как известно, привел в начале XX века к трагическим последствиям.

Примечательно, что Манн ссылается в статье на свою книгу «Размышления аполитичного» (которая, по-видимому, также скоро появится в русском переводе), чрезвычайно важную для понимания его политической концепции. В советское десятитомное собрание сочинений она по понятным причинам не вошла; цитировали ее у нас неохотно, ибо она считалась «слепой тропой», Holzweg’ом «великого писателя-демократа».

Увлечение Манна правым консерватизмом, наиболее известным выражением которого стали именно «Рассуждения», должно было получить все-таки удовлетворительное объяснение, в том числе и из его собственных уст. Перед нами, конечно, не оправдание, ведь немецкий классик не считал, что ему следует оправдываться за собственную жизнь. «Рассуждения аполитичного» — умная, интересная книга, Манн — блестящий публицист, а в ту эпоху, когда она писалась, во время войны, когда Германию и немцев ненавидел весь мир, необходимость ее была очевидна. Это важная веха его творчества, появление которой весьма показательно и характерно для собственных духовных исканий Манна (особенно ярко воплотившихся в героях «Волшебной горы»).

Статья «Культура и социализм» — одна из многочисленных попыток писателя осмыслить собственное (в данном случае — публицистическое) творчество. Чем ценна эта рефлексия для нас сегодня? Нетрудно разглядеть за идеологическими поисками Манна наши собственные попытки обнаружения «третьего пути», которые вместо этого пути выводят некоторых на кривую и скользкую дорожку. Манн как никто другой сознавал все соблазны и опасности национализма и консерватизма, однако он не бросался и в объятья демократов. Социал-демократическая идея безликого «общества» (Gesellschaft), описанная Фердинандом Тённисом, не привлекла бы его столь сильно, не приди к власти в 1933 году зловещий певец органической, традиционно-консервативной немецкой «общности» (Gemeinschаft). В той исторической ситуации у Манна была своя, выстраданная правда, далекая от плоской буржуазности и глубоко враждебная современной ему филистерской культуре.

Россия всегда стояла перед таким же выбором и сегодня она, похоже, выбирает общество, а не общность, социализм, а не культуру. Над этим стоит задуматься. Мысль Томаса Манна и, главное, его интеллектуальная честность, должны уберечь нас от опасностей, которые подстерегают всякого, кто решил заняться политикой, и кому небезразличны идеологические споры.

Иван Болдырев

***

Это глупость — и глупость не совсем чистоплотная, — когда политики от филологии утверждают, что я будто бы исказил содержание своей книги «Размышления аполитичного» и из антидемократического памфлета тайно соорудил демократический трактат, — лишь потому, что в двадцать втором году я избавил это тяжеловесное порождение неизгладимых в памяти, скорбных лет от некоторых сомнительных страниц, удаление которых уберегло книгу от того, чтобы при переходе в полное собрание моих сочинений она стала двухтомной. Я слишком отчетливо воспринимал и воспринимаю ее как документ моей личной жизни, а также эпохи, чтобы быть способным преодолеть себя, следуя, например, иным мнениям, чтобы наложить на нее руки, и никто не может пожаловаться на то, что результат воздействия демократически-германофобской жандармской пропаганды, кажущейся мне теперь, как и тогда, столь же отвратительной, даст в собрании сочинений меньше оснований для неверных действий, чем при своем первом выходе в свет. Мучительно-насмешливые, продолжительные раздумья о характере и судьбе национальной самобытности немцев остались теми же, что и были: арсеналом ожесточенных аргументов — если и не против демократии, то все же против того, что понимается там под «демократией», и упрек в том, что у меня не было права вносить в собрание своих работ книгу, которая когда-то принесла пользу тем, от чьих взглядов я в своих более поздних, а ныне напечатанных тут же, рядом с прежними, высказываниях, отрекся, сбивая всех с толку, — упрек этот мог бы показаться скорее справедливым, нежели ошибочным и напрасным.

Но и это возражение необоснованно. Ибо я не отрекаюсь от «Размышлений» и не отрекся от них ни единым словом из тех, что написаны мною впоследствии. Не отречешься от своей жизни, приключившихся с тобою событий, от того, что «пережил» («durchgemacht»), потому что ты это «пере»жил («durch»gemacht) и, — в соответствии с намерением, пусть и без особой значимости, — нечто из этого получилось. Собрание трудов есть духовная автобиография, которая может и должна обнаруживать ступени и стадии внутренней жизни, отмеченные формой как долговечные, относительно неизменные; ибо хотя жизнь и есть единство, но не неподвижность, и тем ценнее для нас впоследствии оказывается пережитое, чем больше страсти и сердечной боли мы ему посвятили и пожертвовали, когда в жизни нашей оно было самым интимным настоящим. «Размышления» — результат длительной, глубокой и болезненной увлеченности проблемой, ставшей тогда наиболее личной, жизненной и актуальной, проблемой самобытных черт немецкой нации, — и я должен был от него отречься? Неужели думают, я не заметил, что эта книга, с эстетической точки зрения, в качестве художественного произведения, в меланхолии своей гораздо значительнее и пригодней, чем тот по-отцовски воодушевляющий призыв к республике, которым ее автор поразил пару лет спустя строптивую молодежь, — выражение жизнелюбия, которое, однако, в той же мере, что и воспетая прежде «симпатия к смерти», составляет законную часть ее духовной направленности? Если книга аполитичного и не была произведением искусства (Kunstwerk), то она была, по крайней мере, трудом художника (das Werk eines Künstlers), причем такого, которого не интересовало ничего, кроме познания. Познание же художник может обрести лишь через увлеченность, через пылкое сопереживание, через исполненное любви растворение в своем предмете, и вот страстная критика немецкого характера, составляющая содержание книги, приобрела тот положительный, воинственно-апологетический смысл, который в то время выглядел столь предосудительно с точки зрения «духа» и заставил дух усмотреть в ней подлый, предательский конформизм. Но в том-то и дело, что в книге, в этом грандиозном рескрипте страданий, ничего подобного как раз и не было! Она не была ничьей попутчицей, ей тогда еще не хотелось следовать за чем-то новым. Она всматривалась в прошлое, она защищала великое духовное прошлое. Ей хотелось быть памятником — она стала им, если я не ошибаюсь. Она — арьергардный бой великого стиля — последнего и самого позднего стиля немецкого романтического бюргерства, — который был дан при полном осознании своей безнадежности, а значит не без благородства; более того, он был дан с пониманием душевного нездоровья и порочности любых симпатий по отношению к обреченным на смерть, но, однако, и с эстетским, слишком эстетским презрением здоровья и добродетели, которые воспринимались и высмеивались именно как воплощение того, от чего желали избавиться: политики, демократии…

Дух должен быть достаточно духовен, чтобы признать, что если познание есть познание, если оно истинно, то совершенно безразлично, с каким знаком, положительным или отрицательным, оно берется. Даже дух активизма, на который с изрядной долей свободомыслия обрушиваются «Размышления», мог бы, видимо, в этом признаться, когда речь зайдет о самопознании нации. Если оно происходит «по своей собственной воле», пусть даже в апологетическом тоне — нет такого самопознания, которое оставляло бы свой объект, а значит и свой субъект, незатронутым, которое не повлекло бы за собою изменений, не имело бы последствий, в точности так, как того требует дух активизма. «Самопознание недооценивают, — написал я когда-то, — считая его бесполезным, квиетистско-пиетистским. Никто не остается целиком тем, кем был, познавая себя». Этому учили «Размышления» — к негодованию тех, кому важнее их знак, их мнение, а не познание. Я отказываюсь от их мнений. Однако их познание остается непоколебимо верным, и проблема, немецкая проблема, над которой я, как представитель этого народа, бился, с тех пор не утратила злободневности.

Какова же была основная интуиция книги, аксиома, из которой она исходила? Ею было единообразие политики и демократии и естественное отсутствие чего-либо немецкого в этом комплексе, а значит, естественная чуждость немецкого духа по отношению к миру политики или демократии, которому он противопоставляет неполитическое и аристократическое понятие культуры как единственное, действительно ему свойственное. И было смутное, но вместе с тем безошибочное чувство, что, в конце концов, эта чуждость и сопротивление станут причиной войны, — приведут к тому, что Германия станет одинокой, а весь мир будет нами взбудоражен и возненавидит нас…

Немецкая культура! Ничто в мире не было столь ненавистно, столь порицаемо в 1914 году, и то, что она писалась с буквы К, способствовало еще большей озлобленности журналистов Антанты. Но разнузданная полемика враждебного нам мира против этой заглавной К не должна была нас удивить — разумеется, нам было больно видеть, как она подстрекала нас к защите всего своего, но мы не могли и не имели права высмеять ее и отвергнуть, посчитав абсурдной; ибо понятие культуры действительно находилось в самом центре нашей собственной военной идеологии, так же, как политико-демократическое понятие «цивилизации» находилось в центре идеологии вражеской; по существу мы придерживались одних и тех же взглядов с противниками касательно того, что такая война, как эта, сделала возможным в духовном плане, и наши взгляды, несомненно, были верными. Но помимо чего-то, сделавшего возможной войну в мире духа и позволившего нам вступить в духовную битву, была ведь еще и война как грубая реальность, демонстрировавшая свои в высшей степени бездуховные истоки, интересы и намерения, и то, что ее идеологическая сторона могла столь сильно ввести в заблуждение немецкого бюргера относительно иной своей стороны, подлинной и брутальной, — как раз и было связано с неполитическим идеализмом, с критической невинностью его понятия культуры, защищать которое при помощи взрывоопасной продукции своей военной промышленности он почитал священной необходимостью и благородным испытанием.

Война была проиграна. Но не физический упадок, не разруха и неслыханное обнищание, не падение с высот мнимой власти более всего угнетали и терзали немецкую душу. Была смута и пострашнее: расстройство ее веры, крушение стержневого понятия этой идеологии, ее идеи культуры, которая в этой войне также была повержена — противоположным ей идейным миром, миром демократической цивилизации. Слишком уж серьезно вела Германия диалектическую, идейную войну, чтобы, осознав и идейное свое поражение, не содрогнуться от ужаса; а если она и предпринимала отчаянные попытки оспорить свое поражение и уверяла саму себя, что, дескать, «на полях сражений она осталась непобежденной», то, если я правильно понимаю, это происходило главным образом по причинам идеологическим: чтобы одновременно получить возможность оспаривать духовное, идейное, можно сказать, философское поражение. Противоречия, разрывающие сегодня Германию, называются разными именами и скрываются под разными обличьями. В основании своем, в глубине все они суть одно: противоречие между упорством и склонностью к примирению; вопрос, по поводу которого шла ожесточенная борьба: должна ли Германия придерживаться своего исконного понятия культуры или осуществить изменения и нововведения. Мы слишком духовный народ, чтобы оказаться способными жить в условиях противостояния веры и социального устройства. Введя республиканскую форму правления, Германия не «демократизировалась». Любой немецкий консерватизм, любое нежелание затрагивать исконно немецкую идею культуры, в политической сфере должны отвергать республиканско-демократическую форму правления как чуждую стране и народу, как неистинную, далекую от действительности, и враждебно к ней относиться. Это заложено в природе вещей, как и в том, что поддерживать демократическую форму государственного устройства и верить в ее возможность, в ее будущее для Германии может лишь тот, кто полагает возможным и желательным преобразование немецкой идеи культуры в направлении всеобщего примирения и демократии.

Однако здесь следует заметить, что за рубежом едва ли обращают внимание на действительные, более серьезные трудности, стоящие на пути «демократизации» Германии, а попытки ее осуществления по-прежнему не поощряются должным образом. Удивляясь ее неудачам и тем самым все больше укрепляя в себе политическое недоверие, не замечают, что почти все изначальные психологические предпосылки для успеха отсутствуют. Творцы и воспитатели немецкой человечности, Лютер, Гете, Шопенгауэр, Ницше, Георге — демократами не были, о нет. Если за границей они в чести, то стоит задуматься над тем, что творится. Ведь именно они создали идею Культуры с большой буквы, идею, ставшую стержневым понятием немецкой военной идеологии. В Париже аплодируют «Мейстерзингерам», что означает непонимание подобных взаимосвязей. Ницше написал об этом сочинении: « — Против цивилизации. Немецкое против французского».

Слово «культура» одного происхождения со словом «культ», которое отличается от него несколькими буквами. Оба они означают «возделывание», второе — понимаемое как почитание и ритуальное поклонение священным идеалам, первое — как чисто гуманистическое созидание, облагораживание, совершенствование внутреннего и индивидуального, избавленное от религиозности, которому приписывается опосредованное воздействие на мир, притом что само оно непосредственных намерений такого рода не имеет. Вот где, именно здесь, через непроизвольность и личностную непредсказуемость своих над- и внеиндивидуальных воздействий, в понятие культуры входит мистический элемент, элемент чудесного, который с новой отчетливостью свидетельствует о своем религиозном характере. Ибо в отношении к собственно культовому «культура» есть понятие профанное; но, будучи соединено с «цивилизацией», то есть с общественной благоустроенностью, оно обнаруживает свой религиозный, иными словами, свой в сущности антиобщественный, эгоистическо-индивидуалистический характер. «Религиозный человек, — говорит Ницше, — думает только о себе». Это значит, что он думает о своем «спасении», о спасении свой собственной души и, по крайней мере, изначально, — ни о чем другом, украдкой же сознательно верит и надеется на то, что внутренняя работа его собственного религиозного самосозидания неким обетованным мистическим образом поспособствует всеобщему «целому». Это касается и всех без исключения верующих в культуру.

Однако род человеческий на земле обитает совместно, и нет такой разобщенности и божественной непосредственности, которой не соответствовала бы какая-то форма объединения, социальности. Религиозные «Я» объединяются в общине. Культурное «Я» более всего торжествует внутри формы, называемой общностью, — название это имеет сильный аристократический и культовый привкус, что позволяет общности отличать святость своей социальной идеи от профанного понятия общества. Мне всегда казалось, что наиболее поучительным для различения «общности» и «общества», культурной и демократической форм социальности, служит пример организации, повсюду распространенной и все же столь различным образом выраженной, — театра. Когда я, двадцати лет от роду, провел год за границей, на Средиземноморье, то, вернувшись на родину, почувствовал, что самым родным, самым немецким для меня была культурная дисциплина, царившая в постановках немецких театров, — в противоположность социальной небрежности, накладывавшей на зарубежные спектакли свой отпечаток. Немецкий театр в глубинной своей сути связан с мышлением культуры и с культовой общностью; оттуда получает он метафизическое достоинство, социальную безусловность, духовную торжественность, которую запечатлели в его облике создатели его и поэты и о которой так мало знает демократический общественный театр запада и юга. Последний есть трибуна, газета, дискуссионный клуб, инструмент для анализа и обсуждения публичных вопросов, первый, согласно идее своей, есть храм. А что касается публики, то она представляет собою, опять же, следуя сверхчувственной идее и волеизъявлению его мастеров, народ, тогда как в театре цивилизации это общество, а в исключительном, самом торжественном случае нация — причем каждому очевидно аристократическое и вместе с тем наивно-романтическое звучание, посредством которого слово «народ», выражение «немецкий народ» отличается от «нации» со всеми ее демократически-революционными ассоциациями и обертонами. Вообще-то неверно рассуждать о немецкой нации и уж почти смешно видеть, как те, кто в Германии становится противником демократии, хотят именовать себя немецкими националистами. Наших «народников» (Völkischen) консультируют в отношении языка гораздо лучше, чем можно было бы ожидать при том угрожающем уровне, на котором находится их здравый смысл. Ибо понятие нации исторически связано с понятием демократии, в то время как слово «народ» соответствует собственно немецкой, то есть культурно-консервативной, неполитической и антиобщественной мысли, а наши политические романтики, Константин Франц и Богумил Гольц, справедливо полагали, что немцы никогда нацией не были.

Трудности, стоящие перед реальной, внутренней, — а не только государственно-правовой — «демократизацией» Германии, тем самым если и не выявлены, то, по крайней мере, намечены. То, что они находятся в теснейшей связи с понятием народа, с идеей культуры, более того, то, что и источник их находится именно там, — выяснилось само собою. Если сегодня бросаются в глаза трагикомические события: даже в благочестивой, культурной не- и антиполитической стране немцев каждый занимается и принужден заниматься политикой, — то причина этого в том, что ныне стерта граница между культурной политикой и политикой в собственном смысле; что любая культурная политика уже политика в самом что ни на есть бездушном смысле этого слова, а любая такая политика оказывается собственно политикой, связанной с культурой; что любое заступничество в Германии ориентировано на понятие культуры, — к заступничеству понуждающее, — и определяется тем, относятся ли к этому понятию консервативно или с неких либеральных позиций. Однако, ведя речь собственно о социализме, хотелось бы вдобавок пояснить, сколь часто говорят о «либерализме» лишь в смысле двухпартийной системы духа, а не в смысле парламентской середины и бюргерства. Немецкий социализм, изобретение одного социального теоретика, еврея, воспитанного в Западной Европе, всегда воспринимался благочестивой немецкой культурой как pur sang дьявольщина и осыпался проклятиями: и совершенно справедливо, ибо он означает разрушение культурной и антиобщественной идеи народа и общности идеей общественного класса.

В действительности этот разрушительный процесс зашел так далеко, что сегодня приходится рассматривать идейный культурный комплекс народа и общности как совершенный романтизм, а жизнь, со всем своим настоящим и будущим содержанием, вне всякого сомнения, на стороне социализма, — так, что любой образ мысли, обращенный к жизни, — будь то даже мысль, имеющая этическую подоплеку и не соответствующая своей, быть может, сопряженной со смертью романтической сущности, — свободен от принуждения ориентироваться лишь на эту сущность, а не на партию бюргерской культуры. Причина здесь в том, что, хотя духовное в облике индивидуалистического идеализма изначально было связано с мышлением культуры, в то время как общественная классовая идея никогда не отрекалась от своего чисто экономического происхождения, — несмотря на это, последняя поддерживает гораздо более дружеские отношения с духом, нежели бюргерская народно-романтическая оппозиция, консерватизм которой почти полностью растерял и утратил соприкосновение с живым духом, снисхождение к его жизненным требованиям, зримым для любого взгляда. В другом месте я кратко говорил о той болезненной и чреватой опасностями напряженности, возникшей в нашем мире в отношениях между духом, состоянием познания, уже достигнутым и внутренне осуществленном лучшими умами человечества, — и материальной действительностью, тем, что в ней по-прежнему считается возможным. Волю к тому, чтобы ликвидировать это постыдное и опасное расхождение, социалистический, рабочий класс демонстрирует, несомненно, сильнее и жизненнее, чем его культурный противник, идет ли речь о законотворчестве, о рационализации государственной жизни, о международной европейской конституции или о чем бы то ни было еще. Социалистический класс, в противоположность культурной народности, чужд духу согласно своей экономической теории, однако он близок духу на практике, — а это сегодня решает все, и не только в данной области.

Неполноценность сегодняшней традиционной немецкой духовности, ее неспособность помочь устремленной к будущему мысли вступить в свои права, сколь бы внутренне родственной этой мысли она себя ни ощущала, — основывается на том факте, что ей чужда общественно-социалистическая идея. Ее нет у Ницше, а значит нет и сегодня у Стефана Георге, чья лирическая теория полностью соответствует народному культурно-романтическому мышлению и противопоставляет обществу, классу, социализму все то застывшее, закоснелое благородство, которое характеризует эстетически его манеру держаться. Как раз здесь этот великий поэт не отрекается от своего родства с «Парнасом» и эстетизмом. Но эстетизм, связанный с мышлением культуры и, как чистый индивидуализм, со всеединой идеей народно-романтической общности, не признает, игнорирует немецкую проблему, коренящуюся в споре, вокруг которого организуются и борются между собою партии: должно ли социальное, согласно традиционной и консервативной немецкой духовности, пониматься культурно или политически, то есть общественно-социалистически. А политизация народной идеи, вовлечение понятия общности в общественно-социалистический контекст означало бы внутреннюю, подлинную, духовную «демократизацию» Германии.

Вот почему тот, кто в Германии произносит «демократия», вообще-то не имеет в виду обычно понимаемые под этим словом чернь, коррупцию или партийные деньги, — нет, он тем самым предлагает идее культуры, идя в ногу со временем, прозорливо уступить идее социалистической, общественной, той самой, которая уже с давних пор столь победоносна, что вряд ли мышлению немецкой культуры удалось бы устоять, начни оно с консервативным упорством ей противодействовать. Любящий его за великое прошлое говорит ему о том, что истинно и необходимо, демонстрируя уверенную и теперь уже полную победу иного, социалистического мышления и требуя от него подвижности, толерантности, восприимчивости, — вместе с тем не становясь политическим радикалом. Политический радикализм, то есть преданность священному коммунистическому учению, предполагает веру в спасительную мощь общественной идеи, пролетарского класса, который, в конечном счете, соответствует ей в столь же малой степени, как и «культуре»; иными словами, веру в способность человека спастись своими собственными силами, которую можно поддерживать лишь в состоянии фанатического самоослепления. Что было бы необходимо, что могло бы быть совершенно немецким, так это союз, соглашение между консервативной идеей культуры и революционной общественной мыслью, точнее говоря, между Грецией и Москвой — однажды я уже пытался поставить этот вопрос во главу угла. Я говорил, что дела в Германии наладятся, а сама она обретет себя лишь тогда, когда Карл Маркс прочтет Фридриха Гельдерлина, — встреча, которая, вообще-то, должна осуществиться в понятии. Я забыл добавить, что лишь взаимное ознакомление будет плодотворным.

1929

©Перевод с немецкого: И.А. Болдырев, 2005.

Перевод выполнен по изданию: T.Mann. Kultur und Sozialismus // Schriften zur Politik. Suhrkamp Verlag, F.a.M., 1970. (s. 64–74).

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Twitter