Многомерность русского характера

Не только достоинства

Беспрецедентные исторические испытания сказывались на характере народа не только положительно. «Могли ли эти испытания, междоусобия, муки, унижения и крушения пройти в истории русского народа и особенно русской души бесследно? Должны же были оставаться глубокие раны в душе, порочные навыки, злые обычаи, неотмщённые обиды, задержки в развитии, материальные разрушения, духовные ущербы, общая отсталость и некоторая утомленность?» (И.А. Ильин). Душевные травмы наложили на юный народ неизгладимый след. Необходимость выживания, приспособления к монгольскому нашествию производила отбор людей с характером уклончивым, двойственным, раболепным. «Подлое низкопоклонство и заискивание перед татарами, стремление извлечь из татарского режима побольше личных выгод, хотя бы ценой предательства, унижения и компромиссов с совестью, – всё это, несомненно, существовало, и притом в очень значительной мере. Несомненно, существовали случаи и полного ренегатства, вплоть до перемены веры из карьерных соображений» (Н.С. Трубецкой). Люди прямодушные, непреклонные, храбрые перемалывались в жерновах ига, выживали угодливые. Менялся не к лучшему характер всего народа. Новые черты вплетались в его судьбу, их нужно было либо изживать, либо выстраивать жизнь в соответствии с ними. В споре иосифлян и нестяжателей в конце XV – начале XVI века столкнулись две ориентации в русской душе: стремление закрепить сложившийся характер (в том числе легализовать его во внешних формах жизни Церкви и государства), с одной стороны, и стремление к взыскательному духовному самовоспитанию – с другой. В итоге официально возобладала иосифлянская позиция, умаляющая внутреннее совершенствование человека.

Русский народ жил на суровой земле, где добыча и освоение природных богатств требовали огромных усилий. Приобретённое тяжким долгим трудом могло превратиться в прах при очередном нашествии. В этих условиях легкомысленность и иллюзорная самоуверенность играли компенсирующую роль, ибо не может человек непрерывно находиться в сверхнапряжении. «Народная молва сохранила три слова, которые едва ли знает какой-либо другой народ: “авось”, “небось” и “как-нибудь”. Эти слова призваны помочь выбраться человеку из любого трудного положения, из любой житейской беды. Вообще склонность к творческой импровизации в последнюю минуту – крайнее средство при отсутствии реальной, исполненной ответственности готовности. Самим русским давно известна прельстительная опасность этих словечек. Одна из старейших русских пословиц с обычным национальным юмором предупредительно гласит: “На авось города стоят без стен; на авось женщина не успевает детей родить”… Но своё полное выражение находит эта иллюзия, это безответственное легкомыслие в широко распространенном обороте речи: “мы их шапками закидаем”» (И.А. Ильин).

Неокрепшая израненная народная душа была зависима от сурового традиционного уклада, его обязывающих форм, его гармонии и ритма, организующих душу. Ибо «традиционная нравственность – это гранитные берега, которые не дают разлиться бурной реке бессознательного. Это устои, а устои для того и существуют, чтобы придавать устойчивость, стабильность человеку и обществу» (И.Я. Медведева). Русский человек в органичном для него укладе дисциплинирован, трудолюбив, проявляет чудеса творчества и смекалки, ибо русская жизнь ориентировала русского человека по высшим мерам. При разрушении традиционного образа жизни народ разнуздывался, ибо не оказывалось удерживающего серединного царства, не вжились скрепы серединной культуры: чувство ответственности, права, независимости. Когда сообща и все вместе на благое дело – то и каждый хорош. Как только русский человек оказывался в развалившемся обществе или в чуждой обстановке – он терялся, шалел и утрачивал собственный облик. Нетвердость личностного стержня проявлялась всякий раз при разрушении соборных начал жизни.

А.М. Панченко отмечал, что людям русской деревенской культуры свойственны универсальность сознания и чувство хозяина. Это позволяло крестьянину сполна ориентироваться в трудной, но налаженной сельской жизни, не ставя лишних вопросов. Но ситуация меняется, когда крестьяне лишаются органичного уклада в результате пролетаризации, что началось с петровских реформ и захватило миллионы людей в промышленной революции с середины XX века, особенно в сталинской индустриализации. Человек попадает в чуждые условия, но полагает, что всё понимает и пытается вести себя как хозяин. Архаические страсти в люмпенизированных массах прорываются зарядом революционной агрессии, а вождей – выходцев из крестьян – превращают в самодуров, уверенных, что они во всём разбираются и способны решать все проблемы, как на своём «дворе», где все делятся на «своих» и «чужих», где можно опереться на круговую поруку, личные связи, где отсутствуют законы.

Западный человек, как правило, бунтует ради конкретной прагматической цели, хотя не всегда осознанной. Цель эта ограничивает бунт некоторыми пределами, является и движущей, и сдерживающей силой. Европейский беспорядок несколько упорядочен, там не происходит огульного попрания всех основ. Русский бунт – это раскрепощение низших инстинктов при разрушении традиционных устоев, когда в условиях бессмысленного существования и безнаказанности человек ощущает себя сгустком слепой стихии. В результате русская доброта, человечность, мягкость оборачиваются жестокостью, склонностью к насилию. Это не целенаправленное служение злу, а слепая одержимость тёмными страстями. Русский человек меньше европейского способен на холодную жестокость во имя порядка или самозащиты: «Допускаю какие угодно жестокости, но на одном настаиваю: русский человек жесток только тогда, когда выходит из себя. Находясь же в здравом разуме, он, в общем, совестлив и мягок. В России жестокость – страсть и распущенность, но не принцип и не порядок» (Ф.А. Степун).

Пороки русской души являются не чертами характера, а результатом разрушения человеческого достоинства. Западный человек сознательно стремится к практическим целям, русского же ведёт чувство нравственного долга, что в непросветленной или зачумленной душе может обернуться маниакальностью. Русский народ мог ошибаться, заблуждаться, когда выходил из себя, но он не был способен осознанно служить низким идеям как таковым. Он не захватывал территории для грабежа, порабощения или истребления народов, как европейцы в Африке, Америке, Австралии. Немец может творить величайшие злодеяния ради «арифметики порядка», француз – влекомый авантюризмом и болезненным самолюбием, англичанин – в убеждении в своей исключительности, итальянец – в порыве энтузиазма. Русский человек склонен отдаваться разрушительным стихиям слепо. Русский бунт – истовый, со сладостным упоением, ибо выражает остервенелое попрание тяжкого крестонесения жизни, которое в ослеплении представляется постылыми веригами. Целостный русский характер не может и не умеет быть фрагментарным, отдаваться чему-то частично, поэтому в болезненном состоянии тотально подвержен тёмным страстям.

Склонность к разнузданию в невыносимо трудных ситуациях не является врождённой, но приобретена в трагической истории. Всякое безумие имеет метафизические причины: это либо срыв при тяжком бремени сознательно-нравственного бытия, когда душа опрокидывается в безумие роковыми, фатальными и злыми силами, либо отказ от этого бремени, когда душа сбегает в безумие от невыносимости жизненной борьбы. В безумии русского бунта и выражается либо надрыв от бремени жизни, либо бегство от него.

Вместе с тем масштабы злодеяний в дореволюционной России не сравнимы с европейскими. На Руси невозможно представить систематическое, целенаправленное массовое истребление людей, как в испанских аутодафе, альбигойской резне, кострах «ведьм» по всей Европе, при Столетней войне в Германии или в Варфоломеевскую ночь в Париже. О России невозможно сказать то, что Вольтер сказал об Англии: «Ее историю должен писать палач». Никогда русских крестьян не сгоняли с земли, обрекая на гибель, как в Англии в эпоху первоначального накопления капитала. Подавление бунтов и восстаний российские власти осуществляли не с европейской жестокостью. Расстрел 9 января и карательные экспедиции 1905 года не сравнимы с расстрелами Парижской коммуны.

Николай Бердяев отмечал недостатки нравственного характера русского человека, обусловленные его неиндивидуалистической, коллективной ориентацией: «Болезнь русского нравственного сознания я вижу, прежде всего, в отрицании личной нравственной ответственности и личной нравственной дисциплины, в слабом развитии чувства долга и чувства чести, в отсутствии сознания нравственной ценности подбора личных качеств. Русский человек не чувствует себя в достаточной степени нравственно вменяемым, и он мало почитает качества в личности. Это связано с тем, что личность чувствует себя погруженной в коллектив, личность недостаточно ещё раскрыта и сознана. Такое состояние нравственного сознания порождает целый ряд претензий, обращенных к судьбе, к истории, к власти, к культурным ценностям, для данной личности не доступным. Моральная настроенность русского человека характеризуется не здоровым вменением, а болезненной претензией. Русский человек не чувствует неразрывной связи между правами и обязанностями, у него затемнено и сознание прав, и сознание обязанностей, он утопает в безответственном коллективизме, в претензии ответственности за всех. Русскому человеку труднее всего почувствовать, что он сам – кузнец своей судьбы. Он не любит качеств, повышающих жизнь личности, и не любит силы. Всякая сила, повышающая жизнь, представляется русскому человеку нравственно подозрительной, скорее злой, чем доброй. С этими особенностями морального сознания связано и то, что русский человек берёт под нравственное подозрение ценности культуры. Но всей высшей культуре он предъявляет целый ряд нравственных претензий и не чувствует нравственных обязанностей творить культуру».

Катастрофические условия жизни воспитывали в народе не только достоинства. Люди в большинстве своём не способны выдержать непрерывное перенапряжение, вынуждены иногда сбрасывать невыносимое бремя испытаний, поэтому могут расслабиться в момент смертельной опасности, увильнуть от невероятной ответственности, самооправдаться перед укором совести. Этим объясняется расчеловечение большого количества людей, разгул разбойной вольницы в смутные времена. В условиях, когда бесконечные войны истребляли наиболее стойких, психологически защитные механизмы у слабых людей закреплялись и вплетались в характер народа. Этим объясняется, что «нечёткие, нетвердые контуры характера у нас есть. Русские много думают, но не умеют предвидеть, бывают застигнуты врасплох последствиями своих поступков. Для них характерно самооправдание, извиняющее отказ от стойкости проведения своих намерений, быстрая покорность судьбе, готовность склониться перед неудачей. Такая беспомощность и покорность судьбе, превосходящая все границы, вызывает изумление и презрение всего мира. Не разобравшись в сложной духовной структуре, – из чего это проистекло, как жило, живет и к чему ещё нас выведет, – бранят нас извечными рабами, это сегодня модно повсеместно» (А.И. Солженицын).

Но русский человек и в падении сохранял остатки нравственного чувства, знал, что грешит, и способен был раскаяться, как Иван Грозный. Это малодоступно самодовольным европейцам, которые при бесчеловечных жестокостях убеждены в своей правоте. Русский народ в лучших проявлениях и достойнейших представителях сознавал необходимость покаяния и духовного очищения, что позволяло обуздывать пороки, ограничивать злонамерения. Акты покаяния относились в большинстве своём не только к собственным деяниям – русский человек сознавал и исторические грехи своих предков, принимая преемственность общенациональной судьбы. Критическое самовосприятие и взыскательная требовательность к себе сопровождались принятием общего бремени исторической ответственности. Русский патриот-славянофил А.С. Хомяков призывал народ к покаянию в исторических грехах, в грехах против Бога:

Не говорите – «То былое,

То старина, то грех отцов,

А наше племя молодое

Не знает старых тех грехов».

Нет, этот грех – он вечно с вами,

Он в ваших жилах и в крови,

Он сросся с вашими сердцами,

Сердцами, мертвыми к любви…

Молитесь, кайтесь, к небу длани!

За все грехи былых времен,

За ваши каинские брани

Еще с младенческих пелен;

За слезы страшной той годины,

Когда, враждой упоены,

Вы звали чуждые дружины

На гибель русской стороны.

За рабство вековому плену,

За робость пред мечом Литвы,

За Новгород, его измену,

За двоедушие Москвы;

За стыд и скорбь святой царицы,

За узаконенный разврат,

За грех царя-святоубийцы,

За разоренный Новоград;

За клевету на Годунова,

За смерть и стыд его детей,

За Тушино, за Ляпунова,

За пьянство бешеных страстей;

За слепоту, за злодеянья,

За сон умов, за хлад сердец,

За гордость тёмного незнанья,

За плен народа; наконец –

За то, что полные томленья,

В слепой сомнения тоске

Пошли просить вы исцеленья

Не у Того, в Его ж руке

И блеск побед, и счастье мира,

И огнь любви, и свет умов, –

Но у бездушного кумира

И мертвых и слепых богов!

И, обуяв в чаду гордыни,

Хмельные мудростью земной,

Вы отреклись от всей святыни,

От сердца стороны родной!

За все, за всякие страданья,

За всякий попранный закон,

За тёмный грех своих времен,

За все беды родного края –

Пред Богом благости и сил

Молитесь, плача и рыдая,

Чтоб Он простил, чтоб Он простил!

«Нет, поистине, никогда ни один народ не судил себя так откровенно, так строго, так покаянно; не требовал от себя такого очищения и покаяния. И не только требовал, а осуществлял его и этим держал своё бытие и свой быт» (И.А. Ильин).

Русский патриотизм

У русских сильно чувство любви к Родине, Отечеству, которые неотделимы от отношений к своему государству. И.Л. Солоневич вслед за Ф.М. Достоевским отмечал патриотизм русского человека, «любовь к родной земле, за которую мы лезли на все мыслимые рожны и ломали все мыслимые рожны», проявляя при этом чудеса героизма, жертвенности ради Отечества. «Безусловно, русская черта – привязанность к России в целом и к родным местам, к языку, к соотечественникам. Отсюда – ностальгия, тоска по родине, если теряешь её даже на непродолжительное время. Быть за границей любопытно, но неуютно, несмотря на бытовые удобства: тянет домой, к родным устоям, за которые привычно держаться. Неистребима потребность в общении с близкими (пусть первым встречным) – не просто в обмене информацией, а в стремлении излить душу, вести доверительный разговор, когда тебя понимают и ты понимаешь с полуслова, а то и вовсе без слов – глазами, жестом, мимикой, ибо и так всё ясно, хотя говорить можно без конца» (А.В. Гулыга). Поэтому русские болезненно переживают отъезд из России навсегда. Чтобы жить на чужбине, русский человек должен умереть и родиться заново – совершенно другим.

Русским было свойственно чувство национального «Я». Русский – государственник не по этатистским, а по религиозным ощущениям родины. Для России характерно единство религиозной и национальной идеи: «Москва – орудие Господа Бога, сосуд, избранный для хранения истинной веры до окончания веков, и для всех народов и людей мира» (И.Л. Солоневич). Поэтому Москва думала о всем мире и об истине для всего мира. «Настоящая реальность таинственной русской души – её доминанта – заключается в государственном инстинкте русского народа, или, что почти одно и то же, в его инстинкте общежития… Это свойство я бы назвал так: умение уживаться с людьми. Уживчивость, но с некоторой оговоркой: “не замай”. При нарушении этой оговорки происходит ряд очень неприятных вещей – вроде русских войск в Казани, в Бахчисарае, в Варшаве, в Париже и даже в Берлине. Русскую государственность создали два принципа: а) уживчивость и б) “не замай”» (И.Л. Солоневич).

Особенно драматичными для русского человека оказывались времена разрушения государственности. Ибо сильное государство было для русских людей формой самосохранения и выживания в суровейших исторических условиях. Поэтому государственные институты имели большее, чем в Европе, значение: государство было каркасом жизненного космоса, было более сакральным в общественном сознании и более всеобъемлющим. Государство для русского человека есть «живое нравственное сообщество, организм солидарности, совместной жизни людей, вольной и справедливой: нравственно безликое государство может только возмутить его; он пытается привнести любовь в государство и в политику, он спрашивает о религиозном полномочии государства и, если такового не находит, готов отречься от него. Мудрому европейцу это может показаться наивным и детским, он лишь улыбнется и пожмет плечами. Русский же хочет знать, что право, государство, политика произрастают из глубины святых корней духа, предстают перед ликом Божиим, освящены любовью, связаны братством, требуют справедливости, являются своего рода одной большой семьею» (И.А. Ильин). Поэтому государственность в целом воспринималась не как блюститель закона, а как духовно авторитетный институт, венчающий традиционный жизненный уклад. Это не исключало критического отношения к некоторым государственным институтам. Носителем государственной идеи была верховная власть – монархия. Но русское государственническое жизнеощущение далеко от тоталитаризма – всевластия государства. В русском сознании государство – это не столько система принуждения и наказания, сколько инстанция отеческой защиты, мобилизующая через чувство общенационального долга. Поэтому индивидуальные интересы всегда были подчинены нуждам мира, земли, государственного бытия.

Никакие цивилизационные новшества не могли выбить из русского человека патриархального ощущения единства родной земли, которая объединяет русский народ-семью. Об этом свидетельствует и «типичное для русского склада ума использование обозначений родственных связей при вежливом обращении к незнакомцам. Обращение вроде “отец”, “дядя”, “брат” и соответствующие слова женского рода – постоянно на устах русского простолюдина в разговоре как со знакомыми, так и незнакомыми людьми. Из богатого запаса обозначений родственных отношений наиболее подходящее слово выбирается в зависимости от возраста или нравственного и социального облика того, к кому обращаются. Таким образом, вся социальная жизнь становится как бы расширенной семейной жизнью, и все взаимоотношения между людьми поднимаются до уровня кровного родства. Это имеет огромное значение для понимания русской общественной этики. Сельская русская община, или “мир”, издревле основывалась не на кровном родстве, а на соседстве и общем землевладении. Тем не менее, “мир” воспринял от рода теплоту и патриархальность образа жизни. В идеале вся русская нация могла в старину рассматриваться как огромный “клан”, или “род”, отцом которого был царь» (Г.П. Федотов).

Государственный инстинкт русского человека делал его природным монархистом – стремящимся к созданию единодержавной власти, стоящей над сословиями и выражающей общенациональные интересы, подчиняющейся голосу религиозной совести. Без тяготения к монархическому укладу русский народ не выжил бы и русская государственность не просуществовала бы тысячу лет. Монархической доминантой русского характера, а не заимствованиями, не навязыванием, не историческими условиями и не волей отдельных людей можно объяснить факт тысячелетней княжеско-царской власти. Русский человек должен «чувствовать себя в конфессиональном единении с главой государства; должен иметь во главе государства такого человека, которому требуется от народа любовь и доверие и которому народ имеет все основания оказывать любовь и доверие; тогда где-то в глубине души государство представляется русскому чем-то вроде великой семьи, Родина – матерью, царь или император – отцом; и это религиозное, выдержанное в патримониальном духе правовое сознание в ходе веков привело русское государство к монархической форме… Между царем и народом существовала, так сказать, религиозно-нравственная пуповина… Образ царя укреплял правосознание народа, а образ народа облагораживал и формировал правосознание царя» (И.А. Ильин).

Вместе с тем двуполюсность русского духа «ни в чём не ощущается так резко, как в вопросе о власти. Божье и Антихристово подходят друг к другу вплотную, без всякой буферной территории между ними: все, что кажется землей и земным, – на самом деле или Рай, или Ад; и носитель власти стоит точно на границе обоих царств. То есть это не просто значит, что он несет перед Богом особую ответственность, – такая тривиальная истина известна всем. Нет, сама по себе власть, по крайней мере власть самодержавная, – это нечто, находящееся либо выше человеческого мира, либо ниже его, но, во всяком случае, в него как бы и не входящее. Благословение здесь очень трудно отделить от проклятия» (С.С. Аверинцев). В больном состоянии царь-батюшка обращается в отца народов, самодержец милостью Божией становится тираном Божиим попущением, но монархический инстинкт неискореним в русской душе: «В русской психологии никакого анархизма нет. Ни одно массовое движение, ни один “бунт” не подымался против государственности. Самые страшные народные восстания – Разина и Пугачева – шли под знаменем монархии, и притом легитимной монархии… Многочисленные партии Смутного времени – все – выискивали самозванцев, чтобы придать легальность своим притязаниям – государственную легальность. Ни одна партия этих лет не могла обойтись без самозванца, ибо ни одна не нашла бы в массе никакой поддержки» (И.Л. Солоневич). Антимонархическое сознание сформировалось в дворянстве и интеллигенции.

Монархическое сознание продуцировалось и некоторыми свойствами национального характера, в частности эмоциональностью и страстностью одаренной натуры, которая нуждалась в источнике твердой волевой упорядоченности. «От Бога и от природы русский народ одарен глубоким религиозным чувством и могучим политическим инстинктом. Богатства его духовных недр могут сравниться только с богатствами его внешней природы. Но эти духовные богатства его остаются подспудными, нераскрытыми, как бы не поднятою и не засеянною целиною. На протяжении веков Русь творилась и строилась инстинктом, во всей его бессознательности, неоформленности и, главное, удобосовратимости. Страсть, не закрепленная силою характера, всегда способна всколыхнуться, замутиться, соблазниться и рвануться на ложные пути. И спасти её только и может, по глубокому слову Патриарха Гермогена, “неподвижное стояние” в правде народных вождей. Русский народ, по заряду данных ему страстей и талантов и по неукреплённости своего характера, всегда нуждался в сильных и верных вождях, религиозно-почвенных, зорких и авторитетных. Эту особенность свою он сам всегда смутно чуял и потому всегда искал себе сильных вождей, верил им, обожал их и гордился ими. В нем всегда жила потребность найти себе опору, предел, форму и успокоение в сильной и благой воле призванного к власти повелителя. Он всегда ценил сильную и твердую власть; он никогда не осуждал её за строгость и требовательность; он всегда умел прощать ей все, если здоровая глубина политического инстинкта подсказывала ему, что за этими грозами стоит сильная патриотическая воля, что за этими суровыми понуждениями скрывается большая национально-государственная идея, что эти непосильные подати и сборы вызваны всенародною бедою или нуждою. Нет пределов самопожертвуемости и выносливости русского человека, если он чует, что его ведёт сильная и вдохновенная патриотическая воля; и обратно – он никогда не шел и никогда не пойдет за безволием и пустословием, даже до презрения, до соблазна шарахнуться под власть волевого авантюриста» (И.А. Ильин).

Государственнический инстинкт народа был механизмом самозащиты в суровых условиях выживания. Но чрезмерно централизованная власть создавала благоприятные условия для злоупотреблений и разнуздания властной элиты. Многие трудности и катастрофы русской жизни вызваны самодурством правителей. Поскольку верховная власть воспринимается русским народом более сакрально, чем в Европе, то преступления власти, то есть её десакрализация, пробуждают в народе агрессивные стихии. В силу поляризации характера в народе «два начала – милосердие и жестокость – постоянно сменяют друг друга… Однако в душе православного народа милосердие и жестокость имеют разные права на существование. Для того чтобы проявления варварства не воспринимались самим народом как преступление, нужна санкция извне, “сверху”. И уж тогда варварство выходит из-под контроля даже того, кто дал первоначальную санкцию» (Г.А. Анищенко). Когда государство чрезмерно нарушало необходимые пределы власти и невыносимо давило (как при опричнине Ивана Грозного), или лишалось легитимности (как при убийстве Петра III, отозвавшемся пугачевщиной), либо слабело и рушилось (как в Смутное время), – разваливался авторитет не только ограничений, запретов и повелений, но и основных жизненных идеалов. Народ деградировал, рушил жизненный уклад и мстил всем и себе за это. При отсутствии сурового, но справедливого дисциплинирующего духовного авторитета народ впадал в смуту.

Нарушал или разрушал охранительный государственный порядок всегда правящий слой, народ отвечал на это русским бунтом. «Не приведи Бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка» (А.С. Пушкин). Какие качества русской души подразумевает Пушкин, когда говорит, что бунт русского человека – бессмысленный и беспощадный? Не беспощаден ли и бессмыслен всякий бунт всякого народа? Очевидно, у знатока человеческой души были основания выделить в этом смысле бунт русского человека.

Отчасти беспощадность бунтарства связана с долготерпением русского человека: «Русский народ очень терпелив и терпит до самой крайности; но когда конец положит своему терпению, то ничто не может его удержать, чтобы не преклонился на жестокость» (А.Н. Радищев). Чем больше сдерживается накапливаемая агрессия, тем сильнее её взрыв, когда рушатся внешние и внутренние преграды для неё.

Необходимо учитывать и специфически русское переживание свободы как воли. Если западный человек стремится к завоеваниям формальных прав и свобод, зафиксированных юридически, то русскому человеку менее интересны внешние правовые свободы. Для него ценен внутренний аспект свободы – свободы самоопределения, что возможно и в условиях внешнего закрепощения. Русский стремится к воле вольной, по воле пожить, к самореализации по органичной потребности сердца, а не по внешним предписаниям. Волевое самоопределение в органичных жизненных условиях, при наличии традиционных духовных авторитетов было ориентировано ко благу и поэтому играло роль мощного созидательного фактора. Западный образ жизни воспитывал правосознание: без осознания своих прав западный человек – индивидуалист по природе – не может самореализоваться, а без уважения к правам других он не сможет выжить, ибо погибнет в борьбе всех против всех на узких европейских пространствах. Суровая соборная русская культура больше воспитывала сознание долга, нежели прав, поэтому на Руси было слабо развито правосознание. В итоге разрушение традиционной системы авторитетов и ценностей при недостатке внутренней дисциплины правосознания приводило к тому, что воля вольная оборачивалась своеволием, разнузданием – освобождением от всяческих обязательств, ввергала страну в анархию и хаос.

Аскетическая уравновешенность

Эсхатологическая установка сказывалась в том, что русский человек аскетичен, не столь высоко ценил бренную плоть. Русский умел довольствоваться необходимым минимумом благ, ибо только так можно было выжить. Идеализм и суровая жизнь приучили к самоограничению. В русской жизни не было распространено накопительство, стремление к обогащению любой ценой и трата всех сил на материальное благоустройство. Всякий человек не может быть равнодушным к материальным ценностям, которые облегчают жизнь. Но в суровых условиях богатство приобретается, как правило, неправедными средствами. Поэтому не было европейского пиетета перед собственностью и богатством, не могло быть приоритета денег. Русский человек не гнушался обустраивать свой дом, преумножать богатство, но материальное стяжание не являлось общественным идеалом. В государственном и хозяйственном строительстве, как и в возведении своего дома, преобладало стремление реализовать некий идеал.

«Для русского восприятия христианства очень существенно трезвое чувство “нераздельности”, но и “неслитности” мира божественного и человеческого» (В.В. Зеньковский). Русский стремится не к богатству, а к достатку. «У европейцев бедный никогда не смотрит на богатого без зависти; у русских богатый зачастую смотрит на бедного со стыдом. У западного человека сердце радостнее бьется, когда он обозревает своё имущество, а русский при этом чувствует порой угрызения совести. В нем живо чувство, что собственность владеет нами, а не мы ею, что владеть значит быть в плену того, чем владеешь, что в богатстве чахнет свобода души, а таинство этой свободы и есть самая дорогая святыня» (В. Шубарт). Принцип аскетической достаточности и самоограничения действовал и в редкие периоды благополучия – во имя накопления сил в борьбе за выживание и для более насущных жизненных целей. На низшем уровне эти качества сказывались в агрессивности по отношению к богатым, в неуважении к праву собственности. На селе зажиточный крестьянин нередко слыл мироедом, кулаком, у богатого – помещика или кулака – «можно» украсть, ибо к этому относились как к «справедливому» перераспределению. Русский – не скуп, но бережлив, замаистыйчто наше, то наше, – запасливость воспитывалась веками лихолетья и суровыми условиями жизни.

И по земным, и по небесным мерам богатство – неправедно. Поэтому «русский вкушает земные блага, пока они ему даются, но он не страдает своим внутренним существом, если приходится ими жертвовать или лишиться их… Нигде в мире не расстаются так легко с земными благами, нигде столь быстро не прощают их хищений и столь основательно не забывают боли потерь, как у русских. С широким жестом проходят они мимо всего, что представляет собой только земное… По сей день европейца, путешествующего по России, поражает равнодушие людей, даже молодежи, к внешним дарам жизни, к одежде, гурманству, славе, имуществу» (В. Шубарт). Пьер Безухов у Льва Толстого рассуждает о русской душе, которой присуще «исключительно русское чувство презрения ко всему условному, искусственному, человеческому, ко всему тому, что считается большинством людей высшим благом мира… это странное и обаятельное чувство… что и богатство, и власть, и жизнь, все, что люди с таким старанием устраивают и берегут, – всё это ежели и стоит чего-нибудь, то только по тому наслаждению, с которым всё это можно бросить». В общественном мнении достоинства человека измерялись по внутренним качествам, а не материальным положением. «Русское отношение к собственности связано с отношением к человеку. Человек ставится выше собственности. Бесчестность есть обида, нанесенная человеку, а не обида, нанесенная собственности. В западном буржуазном мире ценность человека слишком определялась не тем, что есть человек, а тем, что есть у человека… Русские суждения о собственности и воровстве определяются не отношением к собственности как социальному институту, а отношением к человеку» (Н.А. Бердяев).

Хозяйствование крестьянского большинства населения определялось суровыми условиями жизни, которые не способствовали развитию института частной собственности и накоплению богатства, необходимых для процветания страны. «В экономике русский крестьянин очень консервативен, скептически воспринимает он всякие новшества – от плуга до машины – и тянется к тому, чтобы хозяйствовать по издревле заведенной традиции. К тому же история не баловала его реальной частной собственностью. И не потому, что он склонен к социализму или коммунизму. Напротив. Столетиями сражался он с чужеземными вторжениями, отнимавшими результаты его труда или превращавшими их в пепел, только для того, чтобы, в конечном счете, два столетия кряду влачить бремя крепостного права, которое было для него владением земли наполовину, ответственностью за неё наполовину, и даже после того, как в 1861 году царским манифестом Александра II крепостничество было отменено, крестьянин оставался под опекой сельской общины, которая через определённые интервалы времени имела право, частично и в судебном порядке, проводить новый раздел земли с учетом душ, что опять же не привело ни к настоящей полной частной собственности, ни к полной ответственности, ни к подлинной свободе, ни к эффективным инвестициям» (И.А. Ильин).

Внемирская ориентация русского человека воспитывала смиренное восприятие жизни. «Свобода немыслима без смирения. Русский свободен, поскольку он полон смирения; а смиренным становится человек, который чувствует свою связь с Богом. “Велика Россия смирением своим” (Достоевский). Тут европеец уже не может понять русского, поскольку не видит разницы в понятиях “смирение” и “унижение”. Кто смиряется – тот унижается, а кто унижается – тот раб. Как это смирение может быть шагом к свободе? – вот заключение человека, полностью отдавшегося земле… Сегодняшний европеец и слышать не желает о смирении; он с презрением предоставляет это восточным расам» (В. Шубарт). Западный человек стыдится смирения и терпимости как проявлений слабости. В русском характере смирение не отменяет силы и воли, но свидетельствует о благородности духа.

Смирение в русском человеке нередко сопровождается чувством вины. «Поскольку русское ощущение направлено на конечность всего сущего, русского сопровождает никогда не притупляющееся в нем чувство вины. На него давит вина, что он всё ещё живет в земном мире. Поскольку исповедь и раскаянье облегчают душу, он страдает от страсти признать себя виновным и искупить вину. В то время как европеец стремится оправдаться, похвалиться своей силой, выглядеть значительнее того, чем он есть на самом деле, – русский не только открыто признается в своих ошибках и слабостях, но даже преувеличивает их, не из тщеславия, а из стремления к духовной свободе. По отношению к собственной персоне он честнее европейца (по отношению к вещам – наоборот). В этом ощущении вины у русского коренится и его жажда страданий. Он хочет страдать, поскольку страданье уменьшает бремя вины. Так он становится мастер

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram