История и агитпроп. Ответ моим критикам

Наибольшее количество резко критических откликов моя книга «Русская нация, или Рассказ об истории её отсутствия» (М.: Центрполиграф, 2017) вызвала со стороны русских националистов. Странно, что прежние мои работы, на основе которых создавалась «РН», такой негативной реакции не вызывали. А ведь ещё в 2009 г. на АПН была опубликована моя статья «Нация в русской истории», где в сжатом виде уже содержалась концепция будущей книги. С той поры эта концепция, конечно же, уточнялась и конкретизировалась, но в своей основе не менялась (для тех, кто с ней не знаком, вкратце см. здесь). Полагаю, что изменились не мои исторические воззрения, а дух времени – националисты с 2014 года сильно «опатриотились», и потому любая критика русского исторического опыта (за исключением, разумеется, советского периода, коему отведена роль козла отпущения) рассматривается теперь ими как «русофобия». Но хоть я и ангажированный историк, но всё же в первую очередь – историк, а не агитпропщик, поэтому из-за смены политической конъюнктуры менять направление своего научного поиска не намерен.

 

***

 

Я не только не против критики в адрес моей книги, напротив, я горячо её приветствую. Но меня удручает крайне низкий интеллектуальный уровень дискуссии. Беда в том, что тональность обсуждению задали не историки, а агитпропщики – два Аякса (то бишь два Егора) нашего национализма – Просвирнин и Холмогоров. А специфика дискурса агитпропщика в том, что последнего в принципе не интересует истина, для него главное закрепить в массовом сознании набор выкрикиваемых им лозунгов.

 

Скажем, у Просвирнина одна из его главных кричалок – взятый напрокат у Галковского миф о Российской империи как об эталонном русском национальном государстве, чуть ли не как об утраченном русском рае. Естественно, что критический подход к этому мифу вызывает у него резкое раздражение, и он в его защиту готов нести какую угодно чушь, лишь бы «срезать» оппонента. Но насколько интересно и плодотворно для понимания русской истории эту чушь обсуждать?

 

Возьмём, скажем, просвирнинский тезис о том, что благодаря Табели о рангах в РИ существовала невероятно активная социальная мобильность, и, следовательно, РИ – это русское национальное государство. То, что этот аргумент всерьёз обсуждается многими вроде неглупыми людьми, повергает меня в уныние по поводу гуманитарной подготовки наших националистов. Неужели непонятно, что сама по себе социальная мобильность не создаёт национального государства, что она вполне может быть опорой тирании? Монарх, стремящийся к неограниченной власти, в борьбе с аристократией нередко использует зависящих только от него выходцев из низов – это ведь азбука исторической социологии.

 

В Османской империи элита формировалась на гораздо более высоком уровне социальной мобильности, чем в РИ, там вообще практически отсутствовала наследственная аристократия. Я уже не говорю о столь ненавидимом Просвирниным СССР, где помощник комбайнёра из ставропольской деревни мог сделаться первым лицом в государстве. Чудесные образчики национальных государств, не так ли? Кроме того, не стоит переоценивать «меритократичность» Табели. И среди генералитета, и среди высшей бюрократии недворян по происхождению за всю историю РИ мы видим буквально единицы (поэтому-то их так хорошо и помнят). Что же касается якобы лживых (по утверждению Просвирнина) цифр о налогообложении русских губерний, превосходящем налогообложение «инородческих» окраин, то они взяты мной главным образом из фундаментальных работ Б.Н. Миронова, кстати, ярого апологета РИ.

 

В совершенно агитпроповском духе написана и рецензия Холмогорова. Русскую историю он, конечно, знает несравненно лучше младшего тёзки и коллеги, но все его интеллектуальные усилия в этом тексте также почти исключительно сводятся к стремлению «срезать» противника, для чего Холмогоров не брезгует весьма сомнительными полемическими приёмами. Например, он приписывает мне действительно «абсурдный упрёк» в адрес Николая I, что-де «он запустил "специальный смертоносный антилитераторский вирус”». Нехитрая операция: всего лишь опущено два маленьких словечка – «как будто», и вот метафора превращается в страшилку из фантастического триллера.

 

Другой пример – Холмогоров уличает меня в том, что приводимые в «РН» факты противоречат её же концепции: «Автор обличает удушение свободы слова царскими цензорами, и тут же цитирует слова Некрасова (бывшего вовсе не цензором, а прогрессивным издателем) о Лескове, превращенном либералами в литературного изгоя: "Да разве мы не ценим Лескова? Мы ему только ходу не даем”». И впрямь, автор выходит круглым идиотом, не способным логически мыслить. Между тем про царскую цензуру говорится в книге на стр. 193 – 195, а слова Некрасова о Лескове приводятся на стр. 301 (т.е. далеко не «тут же»), а на стр. 299-302 (т.е. именно что «тут же») поясняется: «…определяющим идеологическим и нравственно-психологическим интеллигентским трендом стало – в разных вариациях – резкое и практически тотальное неприятие правящего режима и всех его действий, по сути, холодная (а иногда и "горячая”) война против него… Этой "военной” психологией объясняется тот зашкаливающий уровень нетерпимости к инакомыслящим, который отмечали многие современники в интеллигентской среде… Среди пострадавших от "литературного террора” мы видим множество известных литераторов, в том числе и таких ныне признанных классиков как А.Ф. Писемский и Н.С. Лесков… В определённом смысле неофициальная интеллигентская "цензура” была не менее свирепой, чем правительственная, являясь, по сути, зеркальным отражением последней, так же как вообще интеллигентская нетерпимость "зеркалит” самодержавный произвол». Несколько всё иначе выглядит, не правда ли?

 

Точно так же дело обстоит с мнимым противоречием между московским деспотизмом и самоорганизацией посадских людей в Смуту – в книге со ссылкой на С.Ф. Платонова на стр. 110 говорится, что эта самоорганизация «была свойственна почти исключительно городам с бойкой хозяйственной и общественной жизнью, в которых московская централизация не успела задавить самоуправление и разрушить прочные связи с сельской округой и другими уездами». Так что с логикой у автора всё нормально, а вот всё ли хорошо у рецензента с добросовестностью?

 

Впрочем, когда хромает добросовестность, с логикой тоже возникают проблемы. Совершенно не могу взять в толк, почему мне зазорно ссылаться на концепцию А.И. Фурсова о «надзаконной и автосубъектной русской власти», если он оценивает таковую со знаком плюс, а я со знаком минус. Мировая гуманитарная мысль переполнена подобными противоречивыми влияниями – К.П. Победоносцев, как известно, использовал в своём «Московском сборнике» тексты социалиста и сиониста Макса Нордау, современные западные левые активно берут уроки у Карла Шмитта и т.д. Или: почему выражение «русские люди» должно означать наличие дискурса народа в русской мысли Смутного времени? Ведь в том-то и дело, что «люди» – обозначение множества, а необщности, а вот для обозначения последней до конца 60-х гг. 17 в. в русской письменности понятия найдено не было, т.е. буквально не встречается словосочетание «русский народ», пока западноросс Симеон Полоцкий не написал: «Ликуй Россия, сарматское племя!» (в Западной Руси понятие «русский народ» было известно как минимум с 16 в.). Полемика с Холмогоровым, по сути, сводится к его ловле на множестве мелких подтасовок – благодарю покорно за столь увлекательное занятие!

 

К сожалению, интересной дискуссии не получается и с критиками, позиционирующими себя не в качестве агитпропщиков, а в качестве учёных. Александр Никитич Севастьянов посвятил свой отклик моему ложному, с его точки зрения, толкованию понятия «нация», уличив меня в страшном грехе конструктивизма (конструктивизм мне также инкриминируют и Холмогоров, и Михаил Диунов). Но ведь я всего лишь использую нормативное, конвенциональное в современной мировой гуманитарной науке и международном праве понятие нации, для большей выразительности иллюстрируя его яркой метафорой Павла Святенкова «пакет политических прав». Александр Никитич придерживается иной, маргинальной, биологизаторской трактовки. Что ж, это его право, но это скорее ему нужно доказывать основательность своих воззрений, а не мне. В данном случае я просто не вижу предмета для спора, тем более, что в своей книге вовсе не претендовал на новаторство в теоретическом нациеведении. Замечу только, что ничего конструктивистского в моём понимании нации нет, нацию как политическое сообщество определяли ещё в 18-19 веках. Или М.Н. Катков, писавший, что «нация – понятие политическое», был конструктивистом? Кроме того, вряд ли современные конструктивисты признали бы меня за «своего», ведь изрядная часть книги посвящена средневековым корням (отсутствия) русской нации, что в ортодоксальном конструктивистском дискурсе совершенно неприемлемо. Так что все стрелы моих оппонентов в мой якобы «конструктивизм» летят мимо цели.

 

***

 

Наиболее развёрнуто (аж в трёх частях 1,2, 3)на «Русскую нацию» отреагировал историк Михаил Диунов. Я ждал от коллеги серьёзной академической полемики, но, к сожалению, в некоторых отношениях он недалеко ушёл от Просвирнина и Холмогорова: то же желание во что бы то ни стало доказать априорно заданный пропагандистский тезис, подгоняя под него исторический материал, а иногда откровенно его фальсифицируя. Основная идея Диунова состоит в том, что «никаких принципиальных отличий России от Европы в плане социально-юридическом, в организации государства, в правах сословий просто нет». Те достаточно известные факты, которые свидетельствуют о противоположном – о сущностном своеобразии русского государства и социума – которые я привожу в книге, он просто-напросто игнорирует и с поразительным легкомыслием делает заявления, весьма компрометантные для профессионального историка. Разбирать курьёзные перлы кандидата исторических наук, за которые студенту на экзамене ставят неуд – дело ничуть не более плодотворное, чем разоблачение холмогоровских подтасовок, но хотя бы вкратце это сделать придётся, ибо наша читающая публика доверчива ко всякого рода внешне эффектному вздору.

 

Диунов утверждает, что, вплоть до Ивана Грозного, служба московской аристократии имела, как и на Западе, вассальный характер. В качестве доказательства он приводит право отъезда (т.е. возможность для бояр переходить от одного князя к другому). Но, во-первых, вассалитет – это прежде всего письменно зафиксированные договорные взаимообязательные отношения между сеньором и вассалом. Даже в домонгольской Руси ничего подобного не было, договорённости между князьями и боярами не имели юридического характера, более того, они были исключительно устными. Но там, по крайней мере, речь, видимо шла о взаимных обязательствах сторон. В Московский же период, начиная с 15 в., эти договорённости стали скрепляться в некоторых случаях крестоцеловальными записями, которые имели явно односторонний характер – бояре клялись в верности великому князю, но последний никаких прав им гарантировал.

 

Вот пример такой крестоцеловальной записи, взятой Иваном III с князя Даниила Холмского в 1474 г., – последний не только клянётся в верной службе, но и признаёт, что «осподарь мой князь велики и его дети надо мною по моей вине в казни волен», –разумеется, ни о каких правах и речи не идёт. Такую клятву невозможно представить в устах западного феодала. Кстати, о праве отъезда. Эта самая крестоцеловальная запись была взята с Холмского именно в связи с его неудачной попыткой данное право реализовать, теперь же боярин обязывался, что ни он, ни дети его не покинут московской службы, т.е. формально него отказывался.

 

Так что, хотя формально право отъезда действовало до 1530-х гг., фактически Москва его не соблюдала уже с Ивана III. Да и ранее пользовались им московские бояре крайне редко, ибо при отъезде, во-первых, терялось право на владение вотчиной, во-вторых, резко понижался служебный статус боярина, т.е., если бы он, положим, захотел вернуться обратно, ему пришлось бы начинать служебную карьеру сначала. Знатность боярина в Москве – и это тоже очень важное отличие от Запада – зависела не только от родовитости как таковой, но и от служебного уровня его рода. В этом смысле Рюриковичи и Гедиминовичи могли быть по службе гораздо ниже каких-нибудь Фёдоровых или Морозовых.

 

Если в Европе начиная с 14 в. феоды становятся частной собственностью их владельцев, то в Московском государстве верховным земельным собственником был самодержец. К 16 в. владение как поместьем, так и вотчиной обуславливалось государевой службой. По обсуждаемым вопросам у большинства специалистов давным-давно сложился консенсус, о котором то ли знает, то ли не хочет знать мой удивительный критик. Поскольку для него Ключевский не авторитет, приведу краткую и ёмкую цитату, суммирующую указанный консенсус из относительно свежей работы одного из лучших современных отечественных медиевистов: «Принципиальное отличие самосознания русской и европейской знати было в том, что на Западе аристократы видели себя прежде всего независимыми земельными собственниками, а на Руси — "государевыми слугами”» (А.И. Филюшкин. Василий III. М., 2010. С. 64). Характерно, что русские аристократы до 1785 г. подвергались телесным наказаниям и до 18 в. в письмах к монархам называли себя их холопами, уничижительно подписываясь уменьшительными именами – Ивашка, Васька, Федька и т.д.

 

Такими же безосновательными фантазиями (аргументами здесь он себя вообще не утруждает) являются и утверждения Диунова о том, что, дескать, Боярская дума – это русская «палата лордов», в Земский собор – «русский парламент». Достаточно сравнить, как родился английский парламент (из борьбы и компромисса аристократии и горожан с королевской властью) с тем как родились Дума и соборы (из распоряжений верховной власти), чтобы почувствовать между этими институтами разницу. Ещё более наглядно различие между видно, если сравнив их судьбу – тихое, без всякого общественного сопротивления угасание соборов во второй половине 17 в. и Думы в начале 18 в., и успешное функционирование до сего дня парламента, реакция которого на попытку его роспуска Карлом I стоила последнему короны и головы. И Дума, и соборы были чисто совещательными органами, не имевшими законодательных функций. Краткие периоды усиления влияния Думы в 1550-х гг. и соборов в 1613 – 1622 гг. не имели далеко идущих последствий. Парламент был органом представительства сословных интересов, Дума и соборы – нет, ибо, строго говоря, в Московском государстве сословия в виде самоуправляющихся корпораций отсутствовали, дворянство как сословие в этом смысле возникло только в 1785 г. после издания Жалованной грамоты Екатерины II. Особенно важно отметить, что ни Дума, ни соборы не обладали правом вотировать налоги, что составляло главный смысл существования парламента. Обо всём вышеизложенном я подробно говорю в книге, но рецензент предпочёл этого не заметить.

Диунов пишет, что абсолютизм в России и в Западной Европе практически ничем не отличался, и приводит пример Франции, где с 1614 г. не собирались Генеральные штаты. Но он забывает, что весь 17 и 18 в. во Франции в ряде областей продолжали успешно действовать местные штаты, а провинциальные верховные суды – парламенты имели право приостанавливающего вето на королевские указы. Можно ли этому найти аналог в РИ? Вспоминает мой критик и Пруссию, где с 1653 г. перестаёт собираться ландтаг, но он видимо не в курсе, что местные прусские ассамблеи (крейстаги) после этого продолжали нормально функционировать, сохранив контроль над налогообложением и право консультаций по вопросам внешней политики – ничего похожего в России не было.

 

Разница между русским и прусским абсолютизмом хорошо видна в судьбе двух наследников престола – царевича Алексея Петровича и принца Фридриха, которых отцы обвинили в измене и предали суду. В первом случае дело закончилось смертным приговором и убийством царевича в застенках Петропавловки, ­­­- никто из представителей русской элиты не осмелился противоречить «державному плотнику». Во втором – из-за оппозиции знати и давления иностранных дворов принц отделался недолгой ссылкой и стал со временем королём Фридрихом Великим. Вообще по этой теме рекомендую вниманию М. Диунова не так давно у нас переведённую замечательную работу английского историка Николаса Хеншелла «Миф абсолютизма» (СПб., 2003), в которой радикально пересматриваются стандартные представления о западноевропейском «абсолютизме». Впрочем, даже в школьных учебниках для старших классов данная проблема освещается уже не по советским лекалам, которыми всё ещё пользуется мой вроде бы радикально антисоветский оппонент.

 

***

 

Значительную часть третьей части диуновского сериала о «РН» занимает более чем странное рассуждение о том, что власть российского императора не была неограниченной, поскольку её ограничивала… бюрократия. В каком-то смысле это верно, абсолютный деспотизм – вещь невозможная, и, если правитель не безумец, он всегда считается со своим окружением. Но, во-первых, такое «ограничение» не имеет правового статуса, в законодательстве РИ оно никак не отражено и не имеет обязательной силы для монарха, разве что сановники отправят его на тот свет – об этом наиболее эффективном способе контроля над верховной властью в РИ Диунов почему-то не упоминает. Тот же Госсовет, об определяющей роли которого так много пишет мой критик, мог сколько угодно оспаривать решения императора, но последний в свою очередь мог сколько угодно с его большинством не соглашаться. Александр I в 1810 – 1825 гг. из 242 дел, по которым в Госсовете произошли разногласии, в 83 случаях утвердил мнение меньшинства, причем в 4 случаях это было мнение одного члена. Александр II и Александр III крайне отрицательно относились к прениям в Госсовете, и отчёты министров там, как правило, имели формальный характер.

 

Во-вторых, даже юридически зафиксированные права тех или иных учреждений императорами легко игнорировались. Хотя в Своде законов говорилось о необходимости прохождения всех законопроектов через Госсовет, множество важных государственных дел в Госсовет вообще не поступало, например, при Александре II – дела об акционерных компаниях и железнодорожном строительстве и военные вопросы. Т.е. самодержцы постоянно нарушали ими же декларированные правила.

 

Наконец, в-третьих, эффективность такого «ограничения» весьма сомнительна. Всё-таки ничего лучшего, чем разделение властей для недопущения тирании человечество не придумало. А в бюрократической системе РИ три ветви власти были безнадёжно перепутаны между собой, что делало, с одной стороны, проблематичной законность действий администрации, с другой же, мешало эффективности последней. И все указанные проблемы, в конце концов, возникали именно из-за надзаконности самодержавия, которое в силу своей архаической природы не могло органично сочетаться со структурами модерного, «легального» порядка, даже чисто бюрократическими. (Современный уровень осмысления проблемы особенностей российской бюрократии в условиях самодержавия см. в блестящей монографии безвременно ушедшего А.В. Ремнёва «Самодержавное правительство. Комитет министров в системе высшего управления Российской империи». М., 2010).

 

Единственное дельное замечание в текстах Диунова – это цифры, показывающие, что великие европейские державы тратили на армию и войны не меньше, а то и больше, чем РИ. Но, с другой стороны, я в книге нигде и не утверждаю обратного. Здесь важно другое – державы эти были экономически гораздо более развитыми, чем Россия, гораздо более богатыми. И потому указанные траты не отражалась столь пагубно на их социально-экономическом и социально-культурном развитии. Данные, говорящие о том, что уровень жизни в РИ был значительно ниже, чем в большинстве западноевропейских стран даже накануне Первой мировой войны, хорошо известны и приведены в «РН».

 

Напомню только, что при всех гигантских подвижках в развитии начального образования, к 1913 г. доля учащихся среди населения страны поднялась только до 5%. (в большинстве стран Западной Европы этот показатель колебался от 12 до 17%). Национальный доход на душу населения был ниже, чем в Германии в 2,9 раза, чем во Франции – в 3,5 раза, чем в Англии – в 4,3 раза. Младенческая смертность в 1906 – 1910 гг. составляла 247 на тысячу родившихся, а в Германии – 174, во Франции – 128, в Англии – 117. Ожидаемая продолжительная жизни в 1907 – 1910 гг. для православных – 32 года (мужчины) и 34 года (женщины), в то время как в Германии соответственно – 46 и 49, во Франции – 47 и 50, в Англии – 50 и 53. И это во многом следствие слишком тяжёлого (а во время ПМВ выяснится, что неподъёмного) бремени военных расходов для слабой российской экономики. Как заметил в дневнике член Госсовета А.А. Половцов, при их сокращении на треть или даже четверть «нашлись бы на всё деньги».

 

Можно было бы ещё очень долго спорить по частным вопросам, которые затрагивает Диунов. Но это не имеет принципиального значения. Главные тезисы «Русской нации» им не только не опровергнуты, но даже не поколеблены.

 

***

 

Мне было очень скучно писать эту статью, приходилось в сотый раз пересказывать банальные банальности. Я взялся за неё только потому, что некоторых читателей «РН» смутили критические отклики в адрес книги. Ещё раз повторяю: я за критику, за дискуссию, я вообще люблю стихию спора. Но полемизировать с агитпропом – совершенно бессмысленное занятие, оно абсолютно не продвигает историческое познание, я предался ему в первый и в последний раз.

 

Надеюсь, на «РН» ещё появятся рецензии – сколь угодно критические, но интеллектуально содержательные – с которыми спорить будет интересно и плодотворно.

 

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram