Гражданское и этническое. К типологии национализма. Ч.1

Протесты молодежи на Манежной площади вызвали у бюрократии когнитивный шок. С тех пор она не перестает рассуждать о национальном вопросе. Как и следовало ожидать, интеллектуальный арсенал советско-постсоветской национальной политики оказался не богат и сильно изношен. Если не считать репрессивных формул вперемежку с призывами к толерантности, рефреном звучит только одна спасительная идея: культивировать общероссийскую гражданскую нацию в противовес русскому этническому национализму.

Я уже имел случай писать о том, что на практике это противопоставление лишено смысла.[1] Или, по крайней мере, лишено того смысла, который подразумевается в рамках российского официоза. Дело в том, что формирование гражданской нации потребует, прежде всего, жесткой ассимиляционной дисциплины в отношении меньшинств, выпадающих из национальной правовой и политической культуры. Обеспечив на всей территории страны и в отношении всех ее граждан эффективный приоритет гражданских законов перед «законами гор» – т.е. обеспечив гражданское единство на деле, а не на словах, – государство реализовало бы наиболее злободневную часть повестки русского национализма.

Иными словами, общность целей «гражданской» и «этнической» версий национального проекта в России на сегодня гораздо важнее их различий.

Этот практический аргумент, однако, нуждается в теоретическом дополнении.

Чтобы избежать ситуации навязанного выбора между «гражданственностью» и «этничностью», мы должны присмотреться к самой дихотомии, проверить на прочность ее основания.

Заговор теоретиков

С подачи Ганса Кона, оппозиция «гражданского» и «этнического», «западного» и «восточного» национализма приобрела не просто популярность, но силу универсального объяснительного клише, стала частью своеобразного ритуала благонамеренности в обращении со взрывоопасными вопросами национализма. Кто-то из исследователей должен был нарушить магию этого ритуала, хотя бы из духа противоречия. Наиболее внятную его деконструкцию произвели Бернард Як[2] в известной статье «Миф гражданской нации» и Роджерс Брубейкер в статье «Мифы и заблуждения в изучении национализма»[3].

Эти статьи объединяет не только общность некоторых аргументов, но общность взгляда. Авторы выступают в жанре «критики идеологии». Причем не идеологии национализма, а исследовательской идеологии, идеологии «национализмоведения». Западные исследователи национализма, в не меньшей мере, чем сами националисты, реализуют особого рода политику идентичности, в рамках которой градация «этнического» и «гражданского» национализма выступает скорее вариантом оппозиции «мы» – «они», чем собственно научной типологией.

«Дихотомия гражданское / этническое, – пишет Бернард Як, – существует наряду с другими противопоставлениями, которые должны звучать, как набат: не только западное / восточное, но и рациональное / эмоциональное, добровольное / унаследованное, хорошее / плохое, наше / их». Все эти оппозиции воспринимаются часть единого фрейма, но при ближайшем рассмотрении он рассыпается. «Западный» национализм (например, французский) оказывается не менее «этническим», чем «гражданским», «гражданский» – не менее «иррациональным» и не более «добровольным», чем «этнический». В итоге, осью, на которую нанизываются все остальные характеристики, оказывается не какой-либо позитивный, а позиционный признак – «наше» / «их». Поэтому Бернард Як, будучи канадцем, т.е. входя в то условное «мы», которое конструируется этой эгоцентрической типологией, и характеризует ее как «несостоятельное сочетание самовосхваления и принятия желаемого за действительное».

Думается, однако, что в основе этого безотчетного заговора теоретиков – не пресловутое самодовольство западного человека, а то, что Майкл Биллинг назвал «банальным национализмом», т.е. национализмом, заключенным не в радикальных лозунгах и манифестах, а в повседневных привычках, институтах, способах восприятия действительности. Благодаря этому эффекту «банализации» национальной картины мира, разглядеть «национализм» в чужом глазу исследователям оказывается методологически проще, чем в собственном. Ведь та «иррациональность» и та «историчность», которая структурирует твой собственный взгляд, легко становится частью «естественного порядка», законов разума или природы, к которым собственно и апеллировали предтечи «хорошего», франко-американского национализма.

В этой связи Биллинг отмечает присущую «nationalism studies» тенденцию к экстернализации своего предмета, вынесению его по ту сторону линии, очерчивающей жизненный мир исследователя.[4] Это достигается либо за счет использования узкого понятия национализма, включающего лишь его крайние идеологические формы, либо за счет введения специальных дискриминационных понятий типа «этнонационализма». Характерно, что немецкий историк Отто Данн саму концепцию «этнонационализма» многозначительно называет «англосаксонской».[5] Роджерс Брубейкер еще более определенен. Он говорит об «ориенталистской концепции восточно-европейского национализма»[6].

В самом деле, подобно «ориенталистскому» понятию «Востока» по Саиду, понятия «восточного» или «восточно-европейского» национализма (а они используются как синонимичные друг другу и синонимичные понятию этнического национализма), являются скорее инверсией самопрезентации Запада, чем категорией исторического понимания. В отличие от вдохновителей западной «антиколониальной» моды, подобных тому же Эдварду Саиду, я совсем не считаю, что обнаружение гегемонистских подтекстов научно-философского или культурологического дискурса является компрометирующим обстоятельством. Но одно можно сказать совершенно точно: фигурами «колониального дискурса» не стоит злоупотреблять тому, кто ими же определен как колонизованный.

Забавно, что именно это происходит с российской этнополитологией, когда она увлеченно и уверенно делит мир на «хорошие-гражданские» и «плохие-этнические» национализмы. Это увлечение сопоставимо с увлечением другой дихотомией – «демократия» / «тоталитаризм». И в этом отношении оно служит одним из проявлений интеллектуальной самоколонизации: мы принимаем как данность сфабрикованную картину мира, в рамках которой нам уготовано место в яме, занимаем это место, и начинаем из него мучительно выкарабкиваться.

Причем, в данном случае, без особенных шансов на успех.

Так, один из исследователей, верных этой типологии, Лия Гринфельд, беседуя с российским изданием о рецептах национальной политики, вполне определенно фиксирует: «Традиция русского национализма этническая и коллективистская, и вряд ли она собирается меняться». «Как можно побороть, – добавляет она, – основанные на ощущении принадлежности к этнической группе образ жизни и менталитет и создать гражданскую нацию, основанную на добровольной принадлежности независимо от происхождения? Это два совершенно разных метода восприятия реальности, и превратить одну традицию в другую крайне сложно»[7].

В рамках жесткой дихотомии «гражданского» и «этнического» национализма (а в книге Гринфельд «Национализм. Пять путей к современности»[8] эта дихотомия проводится жестко, даже догматически) такой скепсис абсолютно логичен. Концепция этнического национализма в руках западного исследователя призвана объяснить не только «почему мы не они», но и почему «они» не станут «нами». Или, в крайнем случае, если «они» будут настойчивы в смене традиции, это потребует весьма значительного времени и обойдется недешево.

Т.е. выбор между «добровольной» и «принудительной» национальной принадлежностью (так в догматической схеме выглядят «гражданская» и «этническая» концепции) сам, в свою очередь, отнюдь не является добровольным. Носители этой исследовательской идеологии посвящают много усилий демонстрации того, что «этнический» национализм натурализует, мифологизирует национальные различия (фиксируя их как «естественные» и «неизменные»). Но сами они заняты в точности тем же, натурализуя и мифологизируя различия между национальными моделями интеграции, «воображая» русский или немецкий национализм А) внутренне детерминированным и самотождественным, и Б) в корне отличным от французского или английского. Это весьма характерный пример торжества «банального национализма».

Еще раз хочу оговориться. Если мы напоминаем о предвзятости того или иного социального знания, то это не значит, что им следует пренебречь, это значит, что его следует использовать строго по назначению. Так вот, использовать шкалу, которая призвана (извне) маркировать нашу «извечную» инаковость в качестве шкалы для постановки собственных целей («долой этнический национализм, даешь гражданский»), по меньшей мере, нелепо.

Ловушка биологизма

Главная сложность при анализе интересующей нас оппозиции связана с определением «этничности». Точнее, даже не с определением как таковым, а с вычленением того аспекта явления, который играет роль в противопоставлении «этнического» национализма и «гражданского».

Вульгарный вариант ответа на этот вопрос состоит в сведении этнического национализма к «биологизму». Та же Лия Гринфельд принимает как данность, что в «этническом» прочтении «национальность… является как бы генетической характеристикой». Получается очень удобная манихейская схема: на одной стороне – гены («материя»), на противоположной стороне – добрая воля, сознание, социальность. В основе схемы оказывается некритичное представление об этничности как естественно-природной реальности. Понятно, что исследователь в данном случае вводит это представление не от своего имени, а от имени сообществ с «этническим» самосознанием. Т.е. вместо своего понимания этничности он предлагает нам самоописание ее наивных носителей, которое собственно и имеет решающее значение, если мы говорим о разных способах «воображения» национальной общности.

Но замена «этнического» на «генетическое» не становится от этого более корректной.

Прежде всего, неверно, что нации, скроенные по «этническим» лекалам (в контексте книги Гринфельд, это русские и немцы) «воображают» себя исключительно или преимущественно биологически. Русская идентичность долгое время была привязана к конфессиональной. Теоретики «немецкой модели» нации, такие как Гердер и Фихте, определяли национальную идентичность культуралистски и лингвистически.[9]

Разумеется, это совсем не «наивные» носители этнического сознания. Но кто сказал, что в расчет идут только наивные? Национализм никогда не сложился бы как форма обыденного сознания (т.е. как «банальный национализм», о значении которого шла речь выше), если бы не работал как дискурсивная практика, осуществляющая рефлексию по поводу своего предмета (национальной принадлежности) и тем самым воспроизводящая свой предмет.

«Просвещенный» национализм в этом смысле – не какой-то размягченный и компромиссный национализм, а просто национализм адекватный сам себе, т.е. выполняющий свою работу по преобразованию действительности через самосознание и дискурс. Примером успешного выполнения этой работы являются те поколения «националистов-будителей», которые реализовывали как проект то, что их соотечественниками было принято как наследие (в сфере словесности, историографии, фольклора) и которые в традиционной типологии неизменно проходят по части «этнических».

Поэтому, если мы говорим о категории этнического в контексте типологии национализма, мы не можем сверять ее значение исключительно по обыденному словарю, где этническая принадлежность в самом деле зачастую предстает «как бы генетической характеристикой».

Тем не менее, если попытаться отнестись к этой формулировке Лии Гринфельд всерьез, ключевым словом в ней должно быть – «как бы». Смысл его в том, что даже в плоскости обыденного сознания предметом национальных отношений и национальных чувств являются не «гены» как таковые, а социальные и культурные отношения по их поводу («как бы гены»).

Весьма характерно, что для описания базовых элементов некоей, вроде бы, наиболее «инстинктивной» формы национализма мы вынуждены прибегать либо к поэтическим метафорам («кровь»), либо к названиям научных дисциплин («генетика», «биология»), т.е. к явно надстроечным когнитивным структурам. Базовой, действительно несущей конструкцией (категорией социального мышления), над которой они надстраиваются, является – родство.

Это та категория, без которой немыслим национализм (в том числе, в его гражданственных ипостасях – о чем пойдет речь в дальнейшем).

Однако мышление в категориях родства невозможно заклеймить как «биологизм», противопоставив ему нечто более «социально» или «духовно» значимое. Даже «обычное» родство (не говоря уже о национальности как «расширенном родстве») – это не просто биологический факт, это довольно сложные механизмы наделения биологических фактов социальным значением.[10] Это система социальной и культурной связи, прежде всего, связи между поколениями. Точно так же, миф об общем происхождении, скрепляющий этнические сообщества, – это, прежде всего, культурный регулятор. «Этничность частично определяется мифами об общем происхождении, – признает Энтони Смит. – Но миф – это не биологическая реальность». Он действует как часть той культурной системы, которая (наряду с языком, историческими или эпическими преданиями, собственно этнонимом и так далее) А) обосновывает и обеспечивает связь поколений внутри сообщества, Б) отграничивает сообщество от других.

Можно задаваться вопросом, насколько миф об общем происхождении соответствует действительности.

С точки зрения реальности сообщества, это не столь важно. Реальность конструируется социально – в том числе, посредством продуктивного (самореализующегося) заблуждения. «Вся история, – отмечает Макс Вебер, – демонстрирует, как просто политическая активность может породить уверенность в кровном родстве, за исключением только тех случаев, когда этому препятствуют значительные отличия в антропологическом типе»[11].

Т.е. в вопросе о соответствии реального и приписанного происхождения национализм вполне может занять агностическую позицию.

Однако при желании он может позволить себе и нечто большее. Например, если усилить и развернуть ту оговорку, которую делает Вебер относительно условий убедительности «генетического мифа». Именно так поступает видный представитель социобиологического подхода Пьер ван ден Берге, напоминая о том, что в миф об общем происхождении будут верить «только если члены этнической группы достаточно похожи по своей внешности и культуре, если они заключали браки друг с другом в течение времени, достаточного… для того, чтобы миф приобрел необходимую биологическую истинность».

«Невозможно построить этническую общность, – добавляет он, – на какой-то иной основе, кроме правдоподобной концепции общего происхождения…».[12]

Иными словами, миф об общем происхождении может быть в той или иной степени истинным.

Но значение с точки зрения этнических связей имеет не его истинность, а только его действенность, за которую отвечают социо-культурные, а не генетические механизмы.

Критерием этой действенности является устойчиво воспроизводимое представление о естественной связи поколений. Утверждение о том, что «наши предки», к примеру, «приняли христианство» или «дошли до Тихого океана» не может быть подтверждено генетической экспертизой или выписками из метрических книг. И главное, оно не нуждается в таких подтверждениях, поскольку в масштабе «большого общества», которое по определению не может основываться на непосредственных связях, интеграция людей и поколений происходит за счет символов коллективной идентичности. Подобно «тотемам» в примитивных формах религиозной жизни, именно культовые образцы, а не реальные люди выполняют условную роль «общего предка».

Поэтому этническое определение нации как «сообщества происхождения» не имеет ничего общего с биологическим редукционизмом. «Сообщество происхождения» – это не «сообщество ДНК» (как в истории, так и в быту генетические родственники могут не иметь друг к другу никакого отношения, не образовывать социальной связи), а сообщество наследования групповой идентичности, закрепленной в культуре.

Разумеется, многообразие культурных самоопределений невозможно свести к этничности. Но для их опознания как этнических важен факт наследования от поколения к поколению и способность производить устойчивое различение «мы» - «они». С учетом этих оговорок, культуралистское понимание этничности можно считать базовым, в том числе, и для оппозиции этнического и гражданского национализма.

От него отталкиваются как сторонники этой оппозиции, – например, Юрген Хабермас, когда «юридическому статусу, определяемому в терминах гражданских прав» он противопоставляет «членство в культурно определяемом сообществе»[13], – так и ее противники. Например, Бернард Як, когда он выражает «стандартный» взгляд на проблему: «Этническая идея нации, говорят нам, превозносит унаследованную культурную идентичность, примером чего служит Германия, Япония и большинство стран Восточной Европы. Гражданская идея нации, напротив, предполагает… чисто политическую идентичность участников в таких современных государствах, как Франция, Канада и Соединенные Штаты»[14].

Для целей дальнейшего анализа мы вполне можем принять, что дилемма этнической и гражданской нации составлена из двух ключевых оппозиций:

- культурной идентичности и политической.

- наследования идентичности и ее свободного выбора.

Рассмотрим их подробнее.

Принадлежность и выбор

Национализм создает напряжение в обществе – таково общее мнение. И это действительно так – он с необходимостью создает напряжение между «обществом» как описательной рамочной категорией и «обществом» как моральным сообществом, пространством «общего блага». Между «обществом» и «общностью», если использовать дихотомию Ф.Тенниса. В зазор между тем и другим могут попадать отдельные люди и категории населения. Но само это напряжение – не плод социальной агрессии, а следствие той формулы социальной интеграции, которая реализуется национализмом и благодаря которой «общество», опять же, в терминологии Тенниса, сохраняет или воспроизводит на новом уровне черты «общности».[15]

Для гражданского национализма (для иллюстрирующих его страновых моделей) эта формула не менее верна, чем для этнического. В обоих случаях общество выступает одновременно как данность и как задание.

«Гражданская нация» в качестве «данности» имеет: население, совокупность носителей гражданских прав. В качестве «задания» – сообщество единомышленников, приверженных моральным, политическим, правовым принципам, на которых эти гражданские права основаны.

«Этническая нация» в качестве «данности» имеет совокупность носителей унаследованных культурных характеристик. В качестве «задания» – сообщество самосознания, основанное на освоении национальной культуры и соучастии в опыте совместной истории.

В одном случае в качестве технологии «переработки» общества выступает индоктринация, в другом – инкультурация. В практическом аспекте именно к этому сводится отличие «сообществ убеждения» от «сообществ происхождения», и это отличие вряд ли можно истолковать в пользу шаблонного представления о гражданской нации как «свободной» форме объединения.

Как справедливо отмечает Олег Неменский, «гражданский национализм», в тенденции, тоталитарен.[16] Американская, французская, а также советская модели национальной интеграции[17] в большей или меньшей степени иллюстрируют эту тенденцию, делая условием полноценной принадлежности к нации – приверженность определенной версии революционной метафизики.

С одной стороны, членство в «гражданской нации» определяется убеждениями, по крайней мере, фасадными убеждениями (приверженностью «общей совокупности политических практик и ценностей», как поясняют адепты канона[18]), с другой стороны, она охватывает все население государства (в глазах сторонников канона, в этом ее решающее преимущество перед «этнической»). Соответственно, убеждения оказываются далеко не частным делом. Они приписываются и предписываются гражданам с тем большей настойчивостью, что от этого зависит само существование нации.

На фоне этой систематической фальсификации убеждений – неизбежной, продиктованной граничными условиями модели, – постулировать какую-то особенную «добровольность» гражданской нации является отчаянным лицемерием.

Впрочем, дело не столько в особенных свойствах гражданской модели, сколько в общесоциологических соображениях. На определенном уровне оппозиция «добровольности» и «принудительности» заведомо несостоятельна. Через какие бы прилагательные ни определяла себя нация, все скрепляющие ее социальные институты скорее принудительны – принудительны, как само общество.

Наряду с этой оппозицией, в мифе «свободного выбора» заключена и другая оппозиция – «сознательного участия» в сообществе и «примордиальной принадлежности» к нему. Гражданский национализм апеллирует к свободной воле человека, к его способности политического и морального суждения. Тогда как этнический национализм – «всего лишь» к факту рождения в определенной среде. Даже если индоктринация и инкультурация в равной мере «навязаны» индивиду, они действуют на него по-разному: индоктринация катализирует выбор в пользу универсальных принципов, преимущество которых (для прошедших индоктринацию) очевидно. Инкультурация фиксирует принадлежность.

Однако и эта оппозиция не выдерживает критики. В ответ на представление о том, что в основе гражданских наций лежит не заведомо предписанная принадлежность, а выбор в пользу «корпуса моральных и политических принципов», Бернард Як предлагает вообразить фигуру «американского политика, спокойно меняющего политическую идентичность просто потому, что ему больше нравятся французские или канадские политические принципы». Подобная ситуация явно противоречит политической этике, которая принята в мире наций, при том, что в донациональном мире, например, античном, как отмечает Як, она куда более уместна.

Иными словами, даже при преимущественно политическом характере интеграции, национальная идентичность представляет собой то, что Клиффорд Гирц именовал «примордиальной привязанностью», т.е. такой привязанностью, которая «проистекает из «данностей» – или, точнее, социального бытия»[19]. Разумеется, для того, чтобы идентичность возникла, «данности» должны быть подтверждены на уровне самоопределения. Но последнее в равной степени верно для этнической идентичности, которая как таковая не может не быть актом сознания.

Таким образом, сознательное участие (в противовес бессознательной принадлежности) явно не может служить признаком, отличающим «гражданскую» модель интеграции от «этнической». В обоих случаях необходимо «включение» самосознания, акт самоопределения человека по отношению к предписанной ему роли. И в обоих случаях «якорем» идентичности служит определенный род социального бытия.

Возможно, и здесь ревностный сторонник канона продолжит настаивать, что, при определенном эмпирическом сходстве двух моделей интеграции, в них действуют принципиально разные регулятивные принципы, один из которых обращается к индивидуальному опыту каждого человека, другой – к совместному наследию. Именно так поступает Юрген Хабермас, когда постулирует: в первом случае (в случае гражданской модели интеграции) члены сообщества «должны воспринимать себя как союз свободных и равноправных индивидов на основе добровольного выбора», во втором случае (в «этническом варианте»), они «считают, что их объединила некая унаследованная ими форма жизни и судьбоносный опыт общей истории»[20].

Хабермас, вероятно, отдает себе отчет в определенной контрфактичности идеализированной гражданской модели, поэтому говорит «должны воспринимать», - что, вроде бы, позволяет уйти от социологических аргументов, подобных вышеприведенным.

Но и это кантианское решение здесь не вполне срабатывает. Регулятивная идея может противоречить реальному состоянию дел, но не самой себе.

Противопоставление выбора и наследования не действует на уровне самой идеи гражданской нации – потому что в ее логике предметом наследования оказывается сам свободный выбор или, если угодно, «выбор в пользу свободы».

Американская война за независимость, французская революция – осевые события, вокруг которых выстраиваются соответствующие гражданские нации. Это действительно моменты исторического выбора, причем выбора, разрывающего «путы преемственности» и по форме противоположного актам наследования. Но для последующих поколений единственный способ быть частью гражданской нации – наследовать выбор, совершенный предшествующими поколениями. Вся архитектоника «гражданского культа» постреволюционных (т.е., вроде бы, порвавших с прежним наследием) наций говорит о том, что формирование политической идентичности на длинных исторических отрезках немыслимо вне представления о связи поколений, посредством которой выбор, совершенный в XVIII веке незнакомыми для сегодняшних французов и американцев людьми, становится значимым и обязывающим для них, становится их собственным.

Революция не могла бы стать осевым временем национальной истории, генератором идентичности (а это именно то, что делает с «революцией» совершившая ее «гражданская нация»), не став особого рода наследием, не будучи укоренена в подчас безотчетном представлении о естественной связи поколений и о создаваемом этой связью надиндивидуальном сообществе. Опыт стран, с которых писался канон гражданского национализма, это отчетливо подтверждает.

Соответственно, попутно с оппозицией «наследования» и «выбора», еще одну дежурную оппозицию – между «индивидуализмом» гражданских наций и «коллективизмом» этнических – мы также вправе дезавуировать.

Иными словами, гражданская концепция нации в не меньшей степени, чем этническая, содержит представление об общей судьбе, о «судьбоносном опыте общей истории», как выразился Хабермас. Таков, очевидно, сам жанр, в котором, пользуясь выражением Андерсона, воображаются нации.[21]

На чем, в таком случае, основано устойчивое противопоставление между выбором и наследованием? На мой взгляд – на одном из предрассудков Просвещения, склонного абсолютизировать дистанцию между «разумом» и «традицией». Т.е. между, с одной стороны, свободным и рациональным, и с другой – бессознательным и автоматическим воспроизводством социальных институтов. Против этой абсолютизации предостерегал Гадамер, рассуждая о том, что «безусловной противоположности между традицией и разумом не существует... В действительности традиция всегда является точкой пересечения свободы и истории как таковых. Даже самая подлинная и прочная традиция формируется не просто естественным путем, благодаря способности к самосохранению того, что имеется в наличии, но требует согласия, принятия, заботы... Такое сохранение есть акт разума, отличающийся, правда, своей незаметностью»[22].

Тема пересечения свободы и истории напоминает ренановское определение нации как постоянного плебисцита по поводу совместного прошлого и совместного будущего. Это определение обычно приводят как аргумент в пользу «волюнтаристской» («западной») концепции нации, в противовес «органической» («восточной»). Однако, если посмотреть на него сквозь призму замечания Гадамера, оно скорее свидетельствует в пользу искусственности этой оппозиции (свободного выбора и совместного наследия). Ведь при внимательном рассмотрении сама традиция (система отношений по поводу совместного наследия) предстает постоянным плебисцитом, пусть и «отличающимся своей незаметностью».

Полная версия статьи будет опубликована в журнале "Вопросы национализма".

Продолжение следует





[1] См. Михаил Ремизов. Русский гражданский национализм против неофеодализма. // Вопросы национализма, №5, 2011 г.

[2] Як Б. Миф гражданской нации // Прогнозис, №2(6), лето 2006.

[3] Brubaker R. Myths and Misconceptions in the Study of Nationalism // The State of the Nation. Ernest Gellner and the Theory of Nationalism. UK, 1998.

[4] Майкл Биллинг. Нации и языки. // Логос, №4, 2005.

[5] Отто Данн. Нации и национализм в Германии. 1770-1990. СПб., 2003.

[6] Brubaker R. Myths and Misconceptions in the Study of Nationalism. // The State of the Nation. CambridgeUniversity Press, 1998. P. 298.

[7] Лия Гринфельд. Заложники традиции. // Русский журнал. http://www.russ.ru/Mirovaya-povestka/Zalozhniki-tradicii

[8] Гринфельд Л. Национализм. Пять путей к современности. М., 2008.

[9] Фихте вводит язык в базовое определение народа: «людей, живущих сообща, подлежащих одним и тем же внешним воздействиям на их орган речи и в непрерывном взаимном общении развивающих свой язык, мы назовем народом». (Фихте И.Г. Речи к немецкой нации. М., 2008)

[10] Механизмы, которые могут работать очень по-разному. Достаточно вспомнить, как эволюционировали структуры родства от традиционной эпохи к современности и как варьируют представления о родстве в различных культурах.

[11] Цит. По: Смит Энтони Д. Национализм и модернизм: критический обзор современных теорий наций и национализма. М., 2004. С. 41.

[12] Там же. С. 275

[13] Юрген Хабермас. Европейское национальное государство: его достижения и пределы. О прошлом и будущем суверенитета и гражданства. // Нации и национализм. М., 2002. С. 370.

[14] Як Б. Миф гражданской нации. С. 156

[15] Подробнее см. Михаил Ремизов. Консерватизм и современность. // Консерватизм / традиционализм: теория, формы реализации, перспектива. Материалы научного семинара. Вып. №3. М., 2010.

[16] Олег Неменский. Защита этнонационализма. // Апология национализма: стратег. журн.: №3. М., 2007.

[17] Советский опыт политической интеграции по понятным причинам не включен в канон «гражданского национализма», однако многие черты этого канона он воплощает не менее отчетливо, чем американский опыт.

[18] Michael Ignatieff. Blood and Belonging: Journeys into the New Nationalism. N.-Y., , 1993. P. 7.

[19] См. Гирц К. Интерпретация культур. М., 2004.

[20] Юрген Хабермас. Европейское национальное государство: его достижения и пределы. С. 371

[21] Это так же верно и на уровне индивидуальной самоидентификации. Вне зависимости от того, признается национальная принадлежность неизменной или изменяемой, она, по «законам жанра», не является произвольной и субъективной. «Даже в случаях изменения национальной принадлежности, - отмечает Курт Хюбнер, - судьбическая связь со своим происхождением остается незыблемой. Однако и новая идентификация, впоследствии как-то заменяющая предыдущую, ощущается как связь, порожденная судьбой, если при этом речь действительно идет об идентификации, а не о простом акте внешнего принуждения или оппортунизме» (Хюбнер Курт. Нация: от забвения к возрождению. М., 2001. С. 345-346).

[22] Цит. по: Капустин Б.Г. Современность как предмет политической теории. М., 1998.

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram