О русском викторианстве. Часть 1.

Личные обстоятельства помешали мне отозваться на "Викторианскую Россию" Дмитрия Володихина еще полгода назад — сразу после появления этого доклада в Интернете. Выход его "бумажной" версии в "Стратегическом журнале", освежив это выступление в памяти читателей, позволяет мне наверстать, казалось бы, упущенное. А считаю я это необходимым, потому что сам выдвинул формулу "русского викторианства" три года назад ("Pro et contra", 2002, №I, с. 179): текст Володихина побуждает — для избежания недоразумений — расставить все смысловые акценты в моей трактовке этого лозунга.

I

Когда мы хотим метафорически разъяснить некую эпоху в народной судьбе, уподобляя ее совсем другой эпохе в истории другого народа, самый большой риск состоит в смещенном, мистифицирующем видении той или другой, а то и обеих вместе, — как произошло, на мой взгляд, с "веймарской" Россией Александра Янова. Володихин свою проектную будущую Россию обозначает столкновением двух исторических метафор сразу — "России викторианской" и "России александровской" — от имени государя Александра III, Александра Александровича. Да что же общего между духом александровского царствования и викторианством, кроме частичной синхронности? Что остается от образов этих эпох после их схлестывания в володихинской риторике? И как получающийся метафорический гибрид проецируется на Россию наставшего века?

Вспомним, чем отложились годы Александра Александровича в исторической и культурной памяти. Царь — ученик С.М. Соловьева, ценитель талантов Фета и Чайковского, Поленова и Менделеева, поднявший в министры Витте, поверивший раскаянию Льва Тихомирова и приобретший для Империи в былом террористе крупнейшего монархического мыслителя, который видел в Александре III "носителя идеала". "Гатчинский узник", царствование в страшной тени 1-го марта 1881 года (не забыть и о "втором 1 марта" 1887-го!); (Распоряжение от 14 августа 1881 г. о режимах Усиленной и Чрезвычайной Охраны, передающее исключительные полномочия министерству внутренних дел и генерал-губернаторам, — по оценке Ричарда Пайпса(1), важнейший шаг от самодержавия к полицейскому государству), чудовищный памятник резца Паоло Трубецкого ("Стоит комод, на комоде бегемот…"), блоковское "Возмездие" с "совиными крылами" Победоносцева над Россией. Двойственная геополитика: восточничество, вздымающийся азиатско-тихоокеанский проект, маячащий за закладкою Транссиба и путешествием цесаревича Николая Александровича по Азии — и тут же нависание над Европою, не дающее второму Рейху обратить ее в германский полуостров, союз с Францией — зачаток Антанты; царь, с непокрытой головой внимающий "Марсельезе". Блистательная для современников геополитика, несущая в себе предпосылки обеих российских военных катастроф следующего царствования. Разочарование власти в частнокапиталистическом грюндерстве поры "великих реформ", массированный госкапитализм виттевского железнодорожного строительства. Борьба со стремительно протекающим размыванием старых сословий, — словами Константина Леонтьева — "дифференцирующая реакция" контрреформ, восстанавливающих или имитирующих черты дореформенного строя. В том числе в области образования — очистка гимназий от "кухаркиных детей" (не ее ли вспомнить сейчас в дни становления у нас по-новому сословного образования?). Постоянные жалобы печати на развал сельского хозяйства; деревня в Европейской России все явственнее приобретает облик, знакомый нам по чеховским "Мужикам".

Все это — вообще вне володихинского имиджа "александровской России". Автор доклада намерен строить этот имидж "скорее по романтической литературе и кино, чем по историческим источникам". Что ж, сегодня не найти бульварного живописателя той поры популярнее, чем Б. Акунин. Каковы же фигуры, встающие из его романов? Босс политического сыска Пожарский, истребляющий своих конкурентов во власти руками пасомых им террористов ("Статский советник"); великий князь Кирилл, организующий заказное убийство тянущегося в русские Бонапарты популярного генерала Соболева (Скобелева) и патетически ораторствующий над его гробом ("Смерть Ахиллеса"); "прокуратор" Победин (Победоносцев), ищущий извести пришедшего на Русь Христа-Мануйлу ("Пелагия и красный петух"); да купец Еропкин, лихо пародирующий "византинистскую" проповедь Леонтьева, раздавая нищим медную мелочь с присказкой "Не вам, не вам подаю, пьянчужки — Господу Богу Всеблагому и Матушке Заступнице!" ("Пиковый валет"). Поклонникам Акунина не воспринять "александровской" метафоры Володихина.

Не "последним спокойным и благополучным царствованием" осталось в памяти русских правление Александра Александровича, а провальным противостоянием поднимающейся буре городской революции в России, сметшей старый добрый аграрно-сословный уклад. Назвать проект новой России в память исторической неудачи — как-то делает Володихин, — плохая примета.

Теперь о другой метафоре — викторианской. У нас недавно перевели очаровательный ранневикторианский триллер-сериал "Вампир Варни" (1830-1840-е годы). Читателя, раскрывшего его страницы, ошеломляет зрелище разъяренных толп, громящих буржуазные дома, и солдат, которые стрельбою отбивают погромщиков. Откуда все это? Мы редко вспоминаем о двояком истоке викторианства как великой социальной программы, поистине спасшей Англию. Сперва — дразнящий и злящий буржуа разгул аристократов при Георгах III и IV (годы 1810-е и 20-е, золотое время английского дендизма). А затем — 20 лет наступающей чартистской революции, когда перед имущими сословиями Британии угрозою встали уже не аморфные "опасные классы" XVIII в., усмирявшиеся широчайшим применением смертной казни (в ту пору путеводители по стране, бывало, указывали расстояния от виселицы до виселицы (2)), — но промышленный плебс, организованный как политическая партия с легальной верхушкой, мозговым штабом, боевыми организациями и арсеналами.

Эпоха Виктории — время постоянно расширяющегося избирательного права, приливных плебейских, в том числе пролетарских, пополнений политического класса. Время, когда политический разум пуританской буржуазии с согласия наиболее здравых групп знати и при живейшей поддержке двора (тут историки отмечают особую роль супруга Виктории — немецкого лютеранина принца-консорта Альберта) решал двуединую задачу. Этой задачей стало: во-первых, моральное обуздание аристократии, конвергенция ее с буржуазией (методы были многообразны — от образа идеальной буржуазной пары, выстраиваемого на всю страну королевской четой Викторией и Альбертом, от писем Виктории редактору "Таймс" с призывами обличать беспечность и аморальность людей верхушки (3) до показательной юридической расправы над любимцем света Оскаром Уайльдом). А во-вторых, воспитание неофитов политического класса через закладку идеалов нового аристократизма — аристократизма жизненной формы. Фигурально, через умение есть овсянку, вызывая к себе уважение. И через внушение неофитам уверенности в том, что соблюдение политической формы отечества — необходимая часть и один из критериев жизненной формы политика.

Мой любимец среди политфилософов Шпенглер по праву писал как о величайшем внутриполитическом достижении в европейском мире XIX в. — о викторианской демократии, реализующейся так, что правительство сохранило строгую форму, причем форму "старинно-аристократическую", где "всякий мог свободно (по собственному усмотрению) заниматься политикой", но непременно "в рамках… традиции, с которой осваивались молодые таланты (4)) ". Эта выработка нового типа англичанина "рыцаря-буржуа" сопровождалась бесчисленными издержками ханжества и снобизма, неудачами сублимации, выплескивавшимися в жизнь и литературу: за спиной викторианского джентльмена протянулись тени Дориана Грея, мистера Хайда и графа Дракулы. Но игра стоила свеч: Англия — единственная из великих европейских держав — при переходе к массовому обществу сумела сублимировать революцию. Родись Робеспьер в XIX в. на английской земле, он, без сомнения, явил бы тип образцового викторианца. Несомненно и другое: такая задача требовала серьезнейшего повышения жизненного уровня слоев, втягиваемых в политический класс — и во многом именно эту задачу решало ускоренное созидание империи, извлечение доходов из колоний. Идущее изглаживание сословности в английской метрополии своеобразно уравновешивалось утверждением новой сословности в имперском масштабе (5), причем культ жизненной формы, аристократизм, двинутый в массы, позволил англичанам первым заявить о себе всерьез как о носителях не только миссионерского, но и рыцарского "бремени белого человека" (эту претензию всерьез принимал даже Джордж Оруэлл — см. его воспоминания об убийстве им безумного слона в Бирме во исполнение "долга", лежащего в тех краях на "белом"). Как говорил пародийный "первый викторианец" — сплошь расписанный татуировкой британский кельт из "Цезаря и Клеопатры" Бернарда Шоу "у нас можно отнять жизнь, но никто у нас не отнимет нашу респектабельность".

Показательно, что фундаментальный европейский сюжет об искусителе-дьяволе викторианство переложило в литературный миф, где провинившийся ангел оказывается осужден искушать и испытывать людей, втайне мечтая каждый раз, что очередной искушаемый устоит перед соблазном и тем самым приблизит конец мытарствам Первого Падшего (Р.Л. Стивенсон "Маркхейм", М.Корелли "Скорбь Сатаны"). Искушение оказывается не битвою Бога и дьявола за человеческую душу, но испытанием человека, его природы и формы на прочность.

Когда я три года назад писал о "реморализации" вроде "русского викторианства" как о российской задаче на новый век, я исходил их двух наших проблем, обнаруживающих некоторое функциональное сходство с проблемами ранневикторианской Англии. Социальный и государственный переворот начала 1990-х я трактую как фронду против надсословного государства со стороны части его тогдашних элит, захвативших в России государственную собственность и власть. Дело даже не в том, что основная масса общества — сложившаяся при большевиках "протобюргерства" и крестьянства — была отторгнута от национальных ресурсов, присвоенных вместе с именем государства этой "корпорацией утилизаторов Великороссии". Не менее важно то, что множество членов "корпорации" морально выломались из российского общества, сплошь и рядом позволяя себе публичные антинациональные бравады, вроде выступления Альберта Коха в 1998-м перед американской радиостанцией насчет мировой "ненужности" государства Россия (6). В то же время, свернувший свою империю "остров Россия" переживает мощное евразийское и собственно азиатское наступление с юга и востока на свои территории, свои ресурсы и рынки. Так называемая чеченская война представляет критику оружием права русских на политическое и культурное лидерство в официальных границах России.

Поэтому для меня лозунг "русского викторианства" означал и означает, во-первых, складывание в среде нашего "протобюргерства" политического класса, который был бы в состоянии вновь провозгласить принцип надсословного государства и осуществлять блокирующий контроль над попытками тех или иных элит утвердиться в качестве сословия правящего. Во-вторых, он означает выработку такой жизненной формы русского человека — члена политического класса, которая в столкновении российских цивилизационых ценностей с мировыми и евразийскими данностями обеспечила бы победу первым. И в частности, торжество принципа, по которому россиянином является тот, кто готов и имеет право выступать перед миром как "русский", даже обладая возможностью и правом дифференцироваться с "русскими" внутри России. В определенном смысле эти проблемы нерасторжимы. Вспомним размышления персонажа их романа "Колодец пророков" Юрия Козлова — списанного с Джохара Дудаева генерала Сака о нежелании евразийских народов России, деливших с Империей и с СССР их славу, невзирая на все тяготы, — делить с нынешней Россией ее позор.

Задача интеграции "варваров" и вербовки среди них новопосвященных адептов России, ранее непосредственно решавшаяся имперской силой, славой и приростом, для "острова Россия" может решаться только наличием такого политического класса, который смог бы соединить открытость с жестокостью жизненной и политической формы. К тому же, при царях и Советах не вставала с подобной остротой — точнее, не признавалась за первоочередную — проблема обуздания элит. Если прав Ларошфуко, что лицемерие — дань порока добродетели, наши, надышавшиеся давосским воздухом, элиты должны быть обложены регулярной и тяжелой моральной данью, пригибающей их к российской земле.

Но тут, пора вернуться к докладу Володихина.

Окончание следует.

 



1. Пайпс Р. Россия при старом режиме. М., 1993. С. 400 и сл.

2. Кестлер А. Размышления о виселице // Кестлер А., Камю А. Размышления о смертной казни. М., 2002, с.40.

3. См.: Оссовская М. Рыцарь и буржуа: Исследования по истории морали. М., 1987. С.146 и сл.

4. Шпенглер О. Закат Европы. Т.2. М., 1998. С. 438.

5. Здесь нужно в параллель вспомнить замечательную мысль Константина Леонтьева об имперском проекте Наполеона I как о попытке формируемой новой сословностью Империи компенсировать разрушение и изглаживание сословного строя во Франции по ходу Великой революции: "Французы, все политически и граждански между собою равные, могли бы, в случае успеха, стать привилегированными людьми в среде всех других покоренных наций" (Леонтьев К. Н., Восток, Россия и славянство: Философская и политическая публицистика. Духовная проза. М., 1996, С.683). По существу, мы видим у Леонтьева первую постановку важнейшего вопроса о механизмах связи между становлением на Западе массовых обществ и евро-атлантическим империализмом Новейшего времени.

6. Если кем-то сейчас эти похождения Коха уже подзабылись, пусть заглянет в справочник с очень показательными цитатами: Зенькович Н.А. Самые открытые люди: Энциклопедия биографий. М.,2004, с.368 и сл.
Материал недели
Главные темы
Рейтинги
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Twitter